Посторонний
Шрифт:
И расставлял, зарабатывая на артишоки и Анюту, пока зав отделом публицистики не “свалил за бугор”, то есть не оказался в Израиле, человека на его место еще не подобрали и очередную рукопись отдали мне. Интересный, но не журнальный текст, отклонить его – проще пареной репы, однако вместо обратного адреса – номер телефона да имя, только имя, ничего более. “Неактуально!” – так отбрыкнулся бы зам главного, прочитав статью. Что верно, то верно. Автор, называвший себя Юрой, предрекал возникновение в скором времени новой болезни, способной уничтожить треть человечества. Откуда эта вселенская хворь – любопытно было читать. “…последняя, Вторая мировая война дает повод заподозрить ее в заражении человечества болезнью, лишающей людей заградительных редутов перед любым вторжением чужеродного тела; более
И так далее… Для посвященных написано. Убеждать кого-либо автор, некий “Юра”, не стал, сам себя опровергнул, дав на выбор несколько причин возникновения грядущей болезни. (Вирусологи зафиксировали ее через несколько лет, помолчали, потаились, чтоб вскоре забить во все колокола: СПИД!)
Чем-то меня эта рукопись привлекала, какую-то тревогу вызывала… Так захотелось в библиотеку ракетного НИИ! И после напрасных телефонных звонков, узнав адрес, повез я рукопись на 15-ю Парковую, звонил без толку, пока не узнал от соседки: умер Юрий Васильевич Большаков, преподавал где-то, лейкемия, в квартире же отныне – глухая жена его, ни на какой стук или звонок не откликается.
Значит, подсчитал, через полгода после отправки рукописи в журнал помер; я сел на скамеечке у дома и долго смотрел на бойких воробьев вокруг лужи. Что-то угнетало… что? Неделя, другая… Написал невнятную рецензию, отвез рукопись в редакцию, сунул в шкаф, приезжаю через пару недель, сижу, ожидая “кирпичей”, и вдруг грациозно вползают два кота, на мягких лапках, обычной полосатой раскраски, – двое молодых людей, весьма прилично одетых, мурлыкая и норовя чуть ли не на колени редакторшам скакнуть; чрезвычайно вежливо осведомляются, нельзя ли забрать рукопись их коллеги Юрия Васильевича Большакова, скоропостижно и безвременно скончавшегося. Согласие получили, растерянно стояли у раскрытого шкафа, пока дамы не пришли к ним на помощь, заодно и показали журнал, где отмечалось прохождение рукописи. Парни глянули на мою фамилию, сверились с чем-то в своих блокнотах.
– А что – никто кроме так и не читал?
Подтвердили: никто, поскольку отдел публицистики обезглавлен.
– А жаль… – с игривостью посетовали парни.
Ребята как ребята, парни как парни, младшие научные сотрудники в местной командировке – так их надо было принимать и понимать. Но – игривость как-то не соответствовала недавней кончине их товарища. А уж последующий диалог убедил: из КГБ!
– А вы сами откуда? – поинтересовалась старшая редакторша.
Ответили бы, что из Института вирусологии хотя бы, – и забыл бы я двух мурлык. Но ответ был убийственно нагл:
– Из райкоммунхоза Куйбышевского дорстроя! – И в мурлыкании слышалось уже рычание тигрят.
Проклятый самотек! Я уже вычитал в нем, как и почему хулиганят посланцы Лубянки, давно осознавшие гибельность своей безнаказанности и сладость ее. Ведь по одежде видно: не совслужащие, костюмы магазинные, чешские, но у хорошего портного побывали.
Дождался все-таки “кирпичей”, вылетел из редакции и дал волю гневу, плевался, ругался, матом осквернил бронзового Александра Сергеевича.
Надо ж быть таким идиотом! Тридцать семь страничек вся рукопись, полтора листа, за рецензию заплатят рубля четыре! Сотенные оставлял в “Варшаве”, а здесь на копейки польстился! Воистину: жадность фраера сгубила. Не на меня нацеливались наглеющие представители отряда кошачьих, я давно был собственностью друга Васи, ревнивец от своего “объекта” отсекал всех любопытных, да и лубянковский казначей воспротивился бы. Они за рукописью охотились – и нарвались на меня, засекли, очередной ляп подвел меня. Отныне лицензия на отстрел меня не только у Васи, и пойду я в связке с теми, кто общался с покойным автором, да и притянут ко мне зава, унесшего ноги в Израиль.
Три недели спустя из редакции прозы “Знамени” пропали какие-то бумаги, порывом диссидентского ветра перелетели за океан, ревизии подвергся список рецензентов и вообще лиц, допущенных к рукописям.
Меня, разумеется, вытурили немедленно, и “большой русский писатель” немало удивился, узнав, что, оказывается, по его рекомендации попал я в число рвачей, подставлявших ладошки под денежные струи и брызги.
Были бы они, жаждущие влаги
ладошки, а струи найдутся.Чудесный ноябрьский полдень, ядреный снег валил, похрустывал, веселил, до назначенного времени еще полчаса, в кафе универмага
“Москва” выпит бокал неплохого вина: можно радоваться жизни, хоть и пришла пора прощаний с надеждами на лучшее. Кормиться окололитературной шелухой запрещено, и худшее – впереди, но ничто меня уже не страшило, потому что вокруг – понятные люди; ни одно НИИ никогда меня на работу не возьмет, по начальственным кабинетам ходит книга в серии “для служебного пользования” – особо доверенным лицам разрешалось читать эту серию, в ней правду-матушку не резали, а подавали голосами тех, кого клеймили и бичевали в центральной прессе. Какой-то тип с опереточной фамилией стал автором сочинения на темы, весьма близкие к биографии Матвея Кудеярова, и теперь публикация настоящего “Евангелия” за рубежом исключалась, возникла бы склока о плагиате. Книгу эту показал мне Василий, довольно потер руки, как после удачной работы, и не без воодушевления произнес:
“Вот какую махину мы соорудили!”
Дважды опустошался бокал – и за махину, и за сегодняшнюю удачу: в
12.30 приглашен я к одному академику, который, по слухам, признал меня выдающимся стилистом. Я шел, полный веры в счастливый исход авантюры, затеянной мною в день, когда пальцы мои самостийно размахались и настукали “Евангелие от Матвея”. Выживу! Прокормлю – и
Анюту, и себя, и чудаковатых дмитровских стариков. И на “Арагви” хватит, и раздастся однажды звонок, открываю дверь – и стоит осыпанная снегом дева: иней на мохнатых ресницах, шевелящиеся губы, глаза, обещающие забрать Анюту из Дмитрова и родить ей братика.
Мечты, мечты, где ваша сладость, где вечная к ней…
Время истекало, пригласивший меня академик жил неподалеку, на улице
Губкина. Туда и пошел.
Действительный член Академии наук, мужчина крепкий, плотный, вежливо-бесстрастный взгляд, седина, разумеется, благородная, квартира двухкомнатная, но не чета моей; кабинет в меньшей, где книги, стол, пишущая машинка, курить не предложено: ребенок, он на прогулке сейчас. Андрей Иванович – так называл себя хозяин – вполне удовлетворился моим рассказом: родители скончались, МИФИ, дочь у родственников погибшей супруги, писатель, благодарю за гостеприимство, кресло комфортное… Академик поднялся, принес кофе и после пустопорожней беседы приступил к главному. Его коллега перевел книгу одного американского ядерщика, где воздавалась хвала американской, естественно, науке, но заодно и отмечался безусловный профессионализм советских атомщиков. Научный редактор переводной книги – он, Андрей Иванович. Все бы ничего, но с американским ядерщиком лично у него дурные отношения, ни разу не встречались, друг друга ненавидят, перепалка идет на страницах журналов и сводится к тому, кто кого больше уест; претензий к переводу и содержанию быть не должно, однако надо каким-либо изысканным способом сказать о никчемности всех научных воззрений алабамского кретина, выразив это в “Предисловии к русскому изданию”, которое обязан написать научный редактор и которое должно исказиться мною в заданных пределах.
Я его понял и согласился, я на этом поприще, так сказать, набил руку, собаку съел. Рецензент, честно отрабатывая деньги, излагал вкратце содержание рукописи, и при умелом наборе вполне корректных слов редакция догадывалась: дерьмо. В ходу был и другой метод, по типу “нельзя не отрицать невозможности противоположных суждений по поводу того, что высказанное ранее опровержение аннулировано…”.
Обилие встык поставленных отрицаний переводило текст в абракадабру, а если она в предисловии, то толпящиеся “не” отбрасывали тень недоверия на всю книгу.
Договорились. Тексты получены, аванс тоже, пора бы и откланяться. Но академик глянул на часы и задержал меня. Прошло еще какое-то время – и звяканье колокольчика, в квартиру вкатывается детская коляска, толкает ее девушка, мною принятая за домработницу, но академик несколько смутился, представляя: “Супруга, Женя…” Было от чего смущаться: супруге – лет двадцать, а то и меньше; сбросила пальто, оказалась в домашнем платьице, ничего примечательного, кроме возраста, и академик направил молодую энергию на кухню.