Постоянный подписчик
Шрифт:
Песня смолкла так же внезапно, как началась.
— Гликерия Петровна, дайте слово, что споете ее всю, когда мы приземлимся, — галантно сказал Рентгенолог.
— Да мы все топаем и топаем, аж пятки отбило, — недовольно отозвалась Гликерия Петровна.
— Давайте устроимся под тем грибком, — предложил Артемьич.
В нескольких шагах от пруда изгнивал деревянный грибок с мухоморьей шляпкой. На останках трухлявой скамейки можно было разместить и выпивку и закуску. Но мною овладел бес деятельной бестактности, и я стал убеждать сотрапезников усадить на скамейку даму, готовящуюся стать матерью. Краснея своим кукольным лицом, она отнекивалась, утверждая, что может постоять, а захочет — и посидеть на толстых сосновых корнях. Но я был неумолим: кому же отвечать за будущего ребенка, как не старейшему в компании? Инженер-атомщик, имевший свой
— Вам вина или нашего домашнего коньяка? — спросил меня Рентгенолог.
— Мужчинам — коньяк, дамам — сухарика, — объявил Атомщик.
Разлили, сказали тост, выпили. У меня перехватило дыхание: домашний коньяк состоял из технического спирта, кофе и какого-то ароматического вещества: то ли одеколона, то ли духов, то ли лосьона. Мыльных пузырей не было, скорее всего, подмешан безобидный цветочный одеколон, он был в нашей вестибюльной лавчонке. Ловя воздух ртом, я сделал неосторожное движение и поймал «укус ведьмы» — острейший спазм межреберной невралгии. Артемьич сразу сообразил, что произошло, и ловко сильными, теплыми пальцами размял мне плечо. Отпустило.
Не пошло сухое вино и у Гликерии Петровны.
— Тьфу, гадость, кислятина! — плевалась она. — И как это люди пьют? Да лучше вашего кондера хватить, чем эту мерзость!
— Извините, Гликерия Петровна, шампанского не завезли, — развел руками Рентгенолог.
— Ладно с шампанским-то! На кой ляд эту бурду выпускают? Издевательство над живыми людьми!
— Вся наша жизнь издевательство, — кротко сказала Фаина Семеновна. — А где ты живых людей видела?
— Девушки, девушки! — призвал к порядку Атомщик. — У нас же праздник!
— Гликерия Петровна! — просяще сказал Рентгенолог.
И снова без завода, с места, с дикой мощью рванулось в пространство:
Окарасился месяц багаряныцем, Я волны морские видал!..И отозвалось во мне болью давней утраты: бедный отец!..
Из-за деревьев показалась группа отдыхающих с авоськами, чуть осадила, увидев нас, затем с чинным видом, потупив взоры, прошествовала мимо.
Рентгенолог наполнил стаканы, лишь Фаина Семеновна осталась верна сухарику.
— За прекрасных женщин! — объявил он.
— Где ты их видел? — в своей кроткой манере спросила Фаина Семеновна.
Как обычно, вторая порция любой отравы идет легче — вырабатывается какое-то защитное средство, противоядие. Только Гликерия Петровна, сменившая напиток и тем демобилизовавшая организм, опять корчилась и плевалась.
— Может, все-таки к сухарику вернетесь? — спросил Рентгенолог.
Гликерия Петровна издала утробно-горловой звук и замахала руками:
— Чего под руку говоришь? Еще этот не улегся…
Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была!.. —теплой волной прилетело из глубины леса, и мне вспомнилось, что этой песней открывались гулянки мощной ресторанной семьи Зубцовых, занявших комнату деда после его нежданной смерти. Крепкий, литой, жизнелюбивый и еще не старый человек был сломлен арестом сыновей. Он скончался от сердечного удара, как называли инфаркт в те медицински наивные времена.
А вдалеке, там, где синело вешнее озерко с синими лягушками, разливался бессмертный «Хаз-Булат». И вдруг неподалеку неуверенно всплыло:
Бродяга к Байкалу подходит, Рыбацкую лодку берет, Унылую песню заводит, Про родину что-то поет…Похоже, что начала спевку компания, недавно прошмыгнувшая стыдливо мимо нас и уже освоившая местечко где-то рядом за осинами. Мой отчим, лишенный слуха, любил и знал только две песни: «Бродягу» и «Солдатушки, браво,
ребятушки!». Его забрали в тридцать седьмом, спутав с другим человеком. Через год выпустили — третьего человека. Тот, кого увели гепеушные солдатушки, перестал существовать, утратив свою веру, «преданность четвертому сословию» и любовь к времени, ради которого «разночинцы рассохлые топтали сапоги».И тут от водокачки грохнуло:
Сергей поп, Сергей поп, Сергей дьякон и дьячок, Пономарь Сергеевич И звонарь Сергеевич…Боже мой, это тоже воспоминание отроческих лет. Потеряв в арестах и смертях почти всю родню и почти всю жилплощадь (комнатенку нам с матерью и бабкой все же оставили), мы сильно расширили наш песенный репертуар и навсегда полюбили застольный хор. Когда же вся квартира была растащена и, казалось, нечего ждать ни новых жильцов, ни новых песен, случилось чудо — к нам прирезали комнату из другой квартиры, принадлежавшей соседнему подъезду. И мы обрели Мальвину Жанновну, разведенную жену начальника одной из главных московских тюрем. Почему ее «переселили» к нам, замуровав со стороны бывших соседей, не знаю. Она была великаньей стати, тихая, молчаливая и все время сочилась, как скала, из серых выпуклых глаз, оплакивая ушедшего мужа. Он сохранил к ней привязанность и раз в неделю навещал. О его приходе мы знали заранее — Мальвина мылась в корыте на кухне за ситцевой занавеской. Ванна отошла к ресторанным Зубцовым вместе с комнатой деда, они в ней держали или керосин, или разливное вино — в зависимости от положения в стране. Тюремщик сильно выпивал. Надравшись, он обнимал свою огромную верную Мальвину и до полуночи орал «Сергея попа». Других песен не признавал. Голос у него был громаднейший, манера исполнения — раскованная. Может, из-за этого беспутного и шумного попа соседи изгнали Мальвину? У нас ее комната оказалась возле кухни, а кроме того, наша квартира дружила с застольной песней, как Милан с оперой. Молчала лишь одна комнатенка, после того как увели любителя «Бродяги» и «Солдатушек»…
Лес гремел песнями, и, вдохновленная этим поединком хоров, Гликерия Петровна еще раз взревела в разрыв голосовых связок и аорты, налив лицо гибельной чернильной кровью:
Окарасился месяц багаряныцем!.. —и будто подавилась песней. Встревоженный Рентгенолог стал колотить ее по спине.
— Чего дерешься? — прохрипела она, когда лиловый багрец щек и лба перешел в пепельную сизость, обещавшую выживание. — Лучше бы налил людям.
— Будет сделано, Гликерия Петровна!.. Уже налил. Поехали!
— Хоть бы тост сказал. Что мы, лошади, — молча пить?
Он сразу нашелся:
— За весну!
Мы выпили. Содрогнулись — третья порция отравы идет хуже второй — и как-то дружно смахнули фанерку, на которой были пристроены все наши разносолы и бутылки. Фрейд отрицает случайность неловких жестов, равно обмолвок, описок — это подсознание обнаруживает наше истинное отношение к тому или иному лицу, предмету, событию. И сейчас подсознанию претило то, что мы вынуждены были пить и есть, и оно дало приказ повергнуть все наземь. Но сознание, знавшее, что лучшего не будет, среагировало столь же быстро, приказав рукам подхватить бутылки, прежде чем из них вытекли остатки сладостной отравы. Ну, а с остатками закуси особой беды не случилось. Сдуть соринки, еловые иглы и мертвых жучков — вся недолга. Лесной смолистый привкус даже приятен…
Между тем народ все прибывал. Сердечники и гипертоники ломили в лес, как партизаны. Впрочем, сам лес устранился от хлынувшего в него праздника, притих, замер. Как замечательно умеет прятаться одушевленная природа! Сколько тут всего пело, свистело, верещало, летало, прыгало, бегало, шныряло — и вдруг, словно разом, вымерло.
И чего-то все печальнее становился мне этот засекреченный, будто украденный праздник. Кто мы — победители или побежденные? Если победители, то почему мы не могли широко и свободно расстелить белые скатерти на зеленой весенней траве и со скорбным достоинством помянуть всех отдавших жизнь за Победу? Почему мы, а среди нас немало тех, «кто умирал на снегу», должны позорно хорониться в лесной чаще? И от кого хорониться? От тех объедающихся и опивающихся, которым вспало в башку наводить на обездоленных марафет трезвости, не дав ничего взамен единственному русскому отдуху?