Поступай, как велит тебе сердце
Шрифт:
И все же, в одном врач не ошибся: несмотря на подавленность и нервное истощение, я не думала о самоубийстве. Как ни странно, это правда: ни на одно мгновение после смерти Эрнесто я не помышляла о том, чтобы наложить на себя руки - и не потому, что меня спасали мысли об Иларии; как я уже говорила, в ту пору мне совсем не было до нее дела. Скорей, где-то в глубине души я понимала, что в смерти Эрнесто был смысл. Я знала, что ответ существует, словно в тумане, я различала его, как высокий уступ, на который нужно взобраться. Зачем? Я и понятия не имела, что увижу, если там окажусь.
Однажды на машине я добралась до селения, в котором не бывала прежде. Там стояла церквушка, рядом - маленькое кладбище, их окружали покрытые лесом холмы, на вершине одного из них различались очертания старого замка. За церквушкой стояло два или три деревенских дома, курицы важно расхаживали по улицам, лаял черный пес. Согласно карте, местечко называлось «Саматорца». Это слово, казалось,
Наверное, смешно говорить об этом, но едва я увидела это дерево, мое сердце забилось иначе - оно будто заурчало, как разомлевший котенок. Так случалось со мной лишь, когда рядом был Эрнесто. Я села на землю, погладила кору рукой, прислонилась спиной к стволу.
Gnosei seauton, так в юности я написала на первой страничке тетради по греческому. Там, у подножия дуба, мне вспомнились вдруг эти слова. Познай самого себя. Воздух, дыши.
16 декабря
Этой ночью выпал снег - проснувшись, я увидела, что за окном белым-бело. Бак носился по саду как сумасшедший, прыгал, лаял, хватал зубами ветки и подбрасывал их в воздух. Ближе к полудню ко мне заглянула синьора Рацман, мы попили кофе, она пригласила меня в гости на Рождество. «Чем вы занимаетесь целыми днями?» - спросила она, стоя на пороге. «Так, ничем, - ответила я, пожав плечами.
– Иногда телевизор смотрю, размышляю о том, о сем».
О тебе она не спрашивает, деликатно обходя эту тему, но по тону ее голоса я понимаю, что она считает тебя неблагодарной. «У молодых совсем нет сердца, - частенько повторяет она, - и нет уважения к старшим - не то, что в наше время». Я согласно киваю головой, потому что не хочу с ней спорить; однако в глубине души думаю, что с сердцем у молодых все в порядке, просто теперь меньше лицемерия, вот и все. Не всякий юноша эгоист, равно как и не всякий старик мудрец: это зависит не от возраста, а от жизненного опыта. Недавно, не помню точно, где именно, я прочитала пословицу американских индейцев: «Прежде чем судить человека, проходи три месяца в его мокасинах». Мне она так понравилось, что я занесла ее для памяти в записную книжку. Стороннему наблюдателю поступки других людей могут казаться ошибочными, нелогичными, даже безумными; трудно понять человека, не ставя себя на его место. Нужно посмотреть на жизнь его глазами, проходить три месяца в его мокасинах – лишь тогда ты осознаешь, что им двигало, что он чувствовал, почему поступил так, а не иначе. Понимание есть плод смирения, а не горделивой уверенности в том, что ты все постиг.
Наденешь ли ты мои тапочки, прочитав эту историю? Надеюсь, что да. Надеюсь, ты долго будешь бродить в них из комнаты в комнату, не раз обойдешь сад, навестишь орех, черешню, розу и неловкие черные сосенки на дальнем краю лужайки. Я надеюсь, не потому что хочу вымолить у тебя сочувствие или прощение перед тем, как меня не станет, – а потому что от этого зависит твоя жизнь, твое будущее. Если не понять, откуда ты, не узнать правду о своих корнях, невозможно навсегда распрощаться с ложью.
Я должна была написать все это твоей матери, но написала тебе. Не напиши я вообще ничего, моя жизнь и впрямь была бы прожита напрасно. Ошибаться естественно, но покинуть этот мир, не осознав ошибок – значит лишить смысла все прожитое. Ничто не происходит просто так, безо всякой причины; любая встреча, любое событие имеют значение – насколько мы видим это, настолько понимаем сами себя, настолько способны круто изменить свою жизнь, сбросив, как змеи, старую кожу.
Если бы в тот день, почти в сорок лет, я не вспомнила ту фразу из тетрадки по греческому, если бы не остановилась и не подвела черту под прошлым, я так и совершала бы все те же ошибки. Пытаясь отрешиться от воспоминаний об Эрнесто, я могла бы завести себе любовника, потом расстаться с ним и повстречать другого; в поисках подобия, в надежде пережить еще раз то, что пережила когда-то, я перебрала бы их с десяток, но никто не мог бы заменить мне Эрнесто. И, не находя себе покоя, я все меняла бы одного любовника за другим, превратившись, наконец, в жалкую старуху, которая ищет общества желторотых юнцов. Или же, я могла бы возненавидеть Августо – ведь он, по сути, мешал мне круто изменить свою жизнь. Понимаешь? Нет ничего проще, чем искать виноватых, когда мы не хотим взглянуть правде в глаза. Внешние причины найдутся всегда, и очень непросто набраться мужества и признать, что вина – или, лучше, ответственность – наша и только наша. Но иначе, и впрямь, мы обречены ходить по кругу. Если жизнь – это дорога, то, так или иначе она ведет нас
вверх, в гору.В сорок лет я поняла, с чего следовало начать. К чему надлежало придти, я поняла не сразу – путь был долгим, непростым, но одолеть его стоило. Знаешь, судя по тому, что пишут в газетах и показывают по телевидению, нашу жизнь в последнее время наводнили гуру и пророки: то и дело слышишь, как люди бросаются исполнять их заветы. Меня пугает такое множество новоявленных учителей, пугает то, к чему они призывают, дабы обрести покой в душе и во всем мире. Все это говорит о великой всеобщей потерянности. Если подумать (а можно и не думать, довольно взглянуть на календарь), мы приближаемся к концу тысячелетия. Даже если смена дат – это простая условность, все равно немного боязно. Люди думают: а вдруг случится что-то ужасное?
– и желают подготовиться к этому. И вот они находят себе гуру, становятся его учениками в надежде обрести самих себя, и уже через месяц их точно так же раздувает от гордости, от надменной уверенности в том, что они все постигли. Какая великая, тысячная, страшная ложь!
На свете есть лишь один учитель, которому по-настоящему можно верить – твое истинное «я». Обрести с ним связь можно лишь в тишине, в полном одиночестве, стоя на сырой земле босыми ногами, отрешившись от всех помыслов, будто ты уже умер. Сначала ты ничего не слышишь, в тебе говорит только страх; но вот, из глубины души доносится тихий голос, и его простые слова так очевидны, что в тебе закипает возмущение. Чуднo: ты думаешь услышать великое откровение, а тебе сообщают такую банальность, такую очевидность, что хочется вскричать: «Неужели в этом вся мудрость?!» «Если жизнь имеет смысл, - скажет тебе голос, - то этот смысл - смерть, все остальное лишь суета». Какое милое, зловещее, невероятное открытие, заметишь ты – но что в этом нового? Ни для кого не секрет, что люди смертны. И правда, умом это понимает каждый, но понимать умом – одно дело, ощутить сердцем – совершенно другое. Иногда я говорила твоей матери: «У меня болит за тебя сердце». Она смеялась: «Не говори ерунды. Сердце – это мышца, вот побегаешь трусцой, и тогда, может, оно заболит».
Когда Илария выросла и могла уже все понять, я не раз пыталась поговорить с ней, рассказать, как случилось, что я отдалилась от нее. «Это правда, - говорила я, - было время, когда ты словно перестала для меня существовать, я тогда была серьезно больна». Может, и к лучшему, что я в том состоянии тебя не воспитывала. Но теперь все прошло - давай поговорим, все обсудим, начнем сначала». Она же отвечала: «А теперь нездоровится мне», - и на этом все разговоры заканчивались. В моей душе постепенно поселялось умиротворение, но твоя мать не могла успокоиться – она делала все возможное, чтобы смутить меня, втянуть в свои треволнения. Она решила быть несчастной и выстроила вокруг себя стены, так что никто не мог изменить ее мнение о себе. Разумеется, она думала, что хочет быть счастливой, но на самом деле, в глубине души, в семнадцать, восемнадцать лет она уже затворила все двери. Для меня начиналась новая жизнь, а она все стояла неподвижно, заслонившись руками, ожидая, когда грянет гром небесный. Ее раздражало мое спокойствие. Видя на моем ночном столике Евангелие, она говорила: «А тебе-то зачем утешение?»
Когда умер Августо, она не пошла на похороны. В последние годы он тяжело болел атеросклерозом и бродил по дому, бормоча как ребенок – твоя мать не могла этого выносить. «Что тут делает этот господин?» - кричала она, едва, шаркая, Августо появлялся на пороге комнаты. Когда его не стало, ей было шестнадцать лет, в четырнадцать лет она перестала звать его папой. Августо умер в больнице серым ноябрьским днем. Его привезли накануне, у него был сердечный приступ. Я сидела рядом у постели. Вместо пижамы его одели в больничный халат с лямочками на спине. По словам врачей, худшее было уже позади.
Медсестра принесла ужин. Внезапно, будто увидев что-то в окне, Августо встал, и сделал три шага к окну. «Руки, руки у Иларии, - сказал он, глядя перед собой потухшим взглядом, - в роду ни у кого таких нету». Потом он вернулся в постель и умер. Я взглянула в окно. На улице моросил дождь. Я прикоснулась к его волосам.
Столько лет он знал обо всем, и не обмолвился ни единым словом.
Уже полдень, светит солнце, и снег начинает таять. На лужайке перед домом пятнами проступает трава, с веток деревьев капля за каплей стекает вода. Как ни странно, когда умер Августо, я поняла, что смерть сама по себе не несет с собой одну и ту же боль. Когда теряешь близкого человека, всегда ощущаешь пустоту, но в этой пустоте боль чувствуешь по-разному. Все, что вы не сказали друг другу, в этой пустоте становится осязаемым, увеличивается, разрастается до бесконечности: там нет окон и дверей, нет выхода; все, о чем ты молчал, остается в этой пустоте навсегда - над твоей головой, вокруг тебя, окутывает тебя, словно густой туман. Августо знал об Иларии и молчал долгие годы – это известие глубоко меня потрясло. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, рассказать ему об Эрнесто, о том, что он значил для меня, об Иларии - захотелось рассказать ему все, - но было уже слишком поздно.