Потомки Нэнуни
Шрифт:
Но здесь картина оказалась еще более страшной. Между сушей и льдом уже бежала вода. Что делать? Погнали табун вдоль берега вскачь, но везде то же самое. И лишь в семи верстах ниже Верхнеудинска заметили место, где можно ступить на подозрительно потемневший, ноздреватый лед. А река широкая, над ней пар. И тут даже никогда не терявшийся лихой кавалерист Антипов заколебался:
— Успеем ли перейти, Михаил Иванович, не утопим ли весь табун, да и сами?..
Михаил Иванович спрыгнул на лед, постучал окованным концом подобранного на берегу рыбацкого шеста. Прикрыл ладонью, защищая от сверкавшей поверхности глаза, прикинул расстояние до противоположного берега. Если не одолеть, ледоход задержит на много
— Лед должен выдержать, Афанасий. Давай, пошли ходом, без задержки. Только врастяжку, не кучей. Пошел!
Они двинулись бегом, местами по хлынувшей поверх льда воде, лавируя между парящими полыньями. Был, конечно, немалый риск утопить косяк и утонуть самим, но инстинкт, верный глаз и расчет победили. Перевели весь табун и выбрались на берег.
Лошади тяжело дышали, нервно вздрагивали. Им дали немного овса, успокоили. И только потом собрали плавник, разложили костер — нужно было обсушиться, вскипятить чаю. Мокрые и продрогшие начали переобуваться у огня.
Чайник стал напевать, как вдруг позади раздался приглушенный треск. Оба вскочили, оглянулись и замерли: Селенга качнулась, загрохотала и двинулась в Байкал. Лед тронулся!
Антипов скинул шапку и перекрестился:
— Слава тебе господи, пронесло! — Он полез за часами. — Глядите, всего-то на полчаса мы ее опередили…
Михаил Иванович усмехнулся и неопределенно покачал головой. Он давно привык верить не в бога, а в свой опыт, в свою звезду. А лошади перестали жевать и, обернувшись к реке, тревожно вытянули шеи, словно тоже поняли миновавшую опасность…
Снег сошел на глазах, забайкальские горы и степи ярко зазеленели. Их миновали своим ходом, весело, без приключений. Наступил май, и вот впереди сверкнула знакомая Ингода. Показалась станица Сиваково, где каторжане когда-то строили баржи и откуда трое ссыльных поляков на своей «Надежде» начали плавание на Дальний Восток.
Путешественники остановились в сильно потемневшей за эти годы избе старого друга Силы Михайловича Ковалева. Старик заметно ссутулился и побелел за два десятилетия, но был по-прежнему бодр и гостеприимен. Вечером они снова пили сливанчик, рассказывали друг другу о прожитых годах. Ковалев удовлетворенно отер бороду и посмотрел на Янковского:
— Доброе дело делаешь, Михайло Иванович, хорошие кони людям завсегда о как нужны. Эких красавцев подобрал — любо-дорого смотреть! А с плотами да со сплавщиками мы тебе отсель поможем, не сумлевайся!
— Благодарю, Сила Михайлович, я на вас крепко рассчитывал.
— Да как не помочь старым друзьям? И плоты крепкие свяжем, и парней надежных выделим. Ты же их не обидишь, я знаю. До Благовещенска, стало быть, на плотах, а оттель пароходом?
— Я полагаю так, а каково ваше мнение?
— Замыслил ты правильно. Только вот погода какая-то странная. Чует сердце — быть ноне дождям, наводнению. Ну да на плотах оно не страшно. Только харчей прихватите поболе: муки, сухарей, соли. Овса коням на весь путь не наберешь, да скоро трава подымется, пасти да подкашивать будете, не пропадут… Вы пейте, господа, пейте наш забайкальский сливан, дале-то им никто не угостит. Да, лодку-то свою, красавицу «Надежду», где оставил, аль подарил кому?
— Весной семьдесят четвертого, когда расставался с товарищами в станице Козакевичево на Уссури, там и оставил. Она им, слыхал, потом еще хорошо послужила.
— А Бенедикт-то Иванович теперя что делает, куды подался? А дружок евоный, Виктор, кажись, — вы с ем все спорили — где?
— Их обоих отпустили на родину, в Польшу. Бенедикт Иванович сейчас профессор во Львове. А вот мне отказали.
— Не пушшают, значит, антихристы? Ну да ладно, у тебя теперь во какое дело. Да и жена, дети. Ты, паря, теперь, почитай, сам уже русский.
Польского, поди, половина осталась?— Это вы, пожалуй, верно говорите. Почти так оно и есть.
— Как не так. Русский ты, брат, теперича…
— Я вот о чем хочу еще спросить, Сила Михайлович. Как у вас нынче насчет разбоя, спокойно?
— Да ноне вроде потише. Хотя не так давно в Кяхте знамени-и-того разбойника, беглого каторжника Капустина повесили.
— А за что казнили, убил кого, что ли?
— Много побил народу. Грабитель и убивец был страшенный. Правда, больше все проезжих хватал. Тройки останавливал, почту…
— Неужто коней один останавливал? — с недоверием вмешался в разговор Антипов.
— Один. Огромадной силы был человек. Да и супротив лошади слово свое имел. Как свистнет, гикнет, сказывают, так кони и станут, словно повязанные. Храпят, а не идут. Лихой был мужик!
— И долго он так разбойничал?
— Годов, почитай, пятнадцать. Как вы тогда на «Надежде» уплыли, так вскорости и объявился. Все Забайкалье его боялось.
— И за столько лет никак не могли поймать?
— Нет. Сколь раз у жандармов промеж пальцев ускользал. Ловкий, черт. Однако взяли наконец, пьяного. Заковали, А опосля и повесили при всем народе. Только перед казнью он таку историю рассказал — покаянную. Аль не слыхали?
— Да нет, откуда нам услышать. Расскажите.
— Это, значит, когда железы с него сняли, священник подошел грехи отпускать, а Капустин и говорит: подожди, батюшка, дай я перед всем обчеством покаюсь, как на духу… Перед смертью-то, значит, каждый такое полное право имеет — последнее слово сказать. Ну вот. Поклонился Капустин на все четыре стороны и говорит: «Граждане-братцы! Все, что судья здеся зачитал — правильно. Много сгубил я душ християнских, да, видно, уж так на роду было написано. За то и ответ держу. Только есть один грех, когда не хотел убивать, а убил. В нем и хочу покаяться. Потому — душу он смущает. Пришил однажды купца, ограбил. Золотишка забрал изрядно и загулял. Напился в кабаке подходяще, а опосля вышел в огород и залег под забором в бурьяне, чтобы в хате сонного не забрали. Летом дело было, тепло. Проснулся — ктой-то поет. Глянул, а на заборе скотовод тамошний сидит. А у них песни какие? Че видит, о чем думает, про то и орет… Небо, пост, синее, облака белые, солнце светит. Тепло, мол, хорошо. А еще, говорит, съел я целого барана, выпил водки и стал сильно храбрый, никого не боюсь. Ни хозяина, ни урядника, ни пристава. Даже самого Капустина не боюсь! Вот ведь како слово дурак вымолвил!..»
Сила Михайлович отхлебнул из большой глиняной кружки и обвел немеркнущими глазами кречета своих гостей:
— Вымолвил, а у Капустина сердце и вскипело. «Ах ты, — думает, — гнида, врешь! Сейчас я тебя напужаю…» Поднялся из бурьяна, значит, как есть, встрепанный, без шапки, шагнул к нему и спрашивает по-ихнему: «Что ты сказал? И Капустина не боисься?» «А он, сердешный, как увидел меня, икнул, значит, да и бух с забора, что куль с мукой… Подошел я, пошшупал, его, а он уж того, готов, отдал богу душу! Не хотел, а убил. И решил я, граждане, еще тогда покаяться в сем грехе перед всем честным народом. Ну вот и облегчил душу. Теперь пушшай вешают. Я готовый». И шагнул, говорят, спокойно под перекладину…
— Ну, дед, ты нам и рассказал историю. Теперь мы ее своим на Дальний Восток свезем. Больно занимательно! — Антипов отер рукавом рубахи пот.
— Интересно не интересно, а это я к тому, что Михайло Иванович спросил, спокойно ли у вас нынче в Забайкалье стало. Вот после Капустина, можно сказать, беспокойствий не слыхать…
Плоты связали быстро, и на греби встали опытные казаки-сплавщики. И снова станица Сиваково высыпала на берег провожать гостей в далекий путь.