Потоп. Дилогия
Шрифт:
Но калушский староста не смотрел ни на князя Михала, ни на своего гостя. Кмициц проследил его взгляд, и из-за плеча княгини Гризельды взору его явилось истинно волшебное виденье, которого до сих пор он не замечал.
Это была девичья головка с личиком белым, как кипень, румяным, как роза, и прелестным, как картинка. Локоны сами вились у панны на лбу, быстрыми глазками она так и стреляла по офицерам, сидевшим рядом со старостой, не минуя при этом и самого Себепана; наконец она остановила свой взор на Кмицице и смотрела на него с такой игривостью и с таким упорством, словно хотела заглянуть в самую
Но Кмицица нелегко было смутить; он тут же сам стал предерзко смотреть в ее глазки, затем толкнул в бок сидевшего рядом с ним Щурского, поручика надворной панцирной хоругви Замойского, и спросил вполголоса:
– Что это за птичка такая синичка с пышным хвостом?
– Осторожней, милостивый пан, коль не знаешь, о ком говоришь! – резко оборвал его Щурский. – Никакая это не синичка, это панна Анна Борзобогатая-Красенская! И ты иначе ее не зови, а то как бы не пришлось тебе пожалеть о своей grubianitatis. [187]
187
Шляхтич на латинский лад переиначил польское слово «grubianstwo», то есть «грубость».
– А ты разве не знаешь, что долгохвостая синичка прехорошенькая пташка, и нет потому ничего зазорного в этом прозвании, – засмеялся Кмициц. – Однако и осерчал же ты, влюблен, знать, по уши!
– А кто тут в нее не влюблен? – сердито проворчал Щурский. – Сам пан староста все глаза проглядел, вертится как на шиле.
– Вижу я, вижу!
– Что ты там видишь! Пана старосту, меня, Грабовского, Столонгевича, Коноядского, драгуна Рубецкого, Печингу, всех она с ума свела. И тебя сведет, коль подольше тут побудешь. Ей для этого двадцати четырех часов хватит!
– Э, сударь! Меня и за двадцать четыре месяца не сведешь!
– Как так? – возмутился Щурский. – Ты что, железный?
– Нет! Но если у тебя украли из кармана последний талер, тебе нечего бояться воров…
– Ну разве что так! – промолвил Щурский.
А Кмициц вдруг приуныл, собственные вспомнил печали и перестал обращать внимание на черные глазки, которые все упорней глядели на него, словно вопрошая: «Как звать тебя и откуда взялся ты тут, молодой рыцарь?»
А Щурский ворчал:
– И не смигнет! Вот так и меня пронзала, покуда не пронзила в самое сердце! А теперь и смотреть в мою сторону не хочет!
Кмициц встряхнулся от задумчивости.
– Чего же, черт бы вас побрал, никто из вас не женится на ней!
– Друг дружке мешаем!
– Ну, этак девка и вовсе может маком сесть! А впрочем, грушка-то, пожалуй, еще с белыми зернышками.
Щурский глаза на него вытаращил; наклонясь, он с самым таинственным видом шепнул ему на ухо:
– Толкуют, ей уж все двадцать пять, клянусь Богом! Еще до набега этих разбойников казаков она состояла при княгине Гризельде.
– Скажи на милость! А я бы ей больше шестнадцати не дал, ну от силы восемнадцать!
А меж тем «чаровница» догадалась, видно, что об ней идет разговор, потому что опустила ресницы и только бочком, осторожно стреляла на Кмицица глазками, все будто спрашивая: «Кто ты такой, красавчик? Откуда взялся?»
А он
и ус стал невольно крутить.После обеда калушский староста, который, видя тонкое обхождение Кмицица, и сам обходился с ним не как с обычным гостем, взял молодого рыцаря под руку.
– Пан Бабинич, – обратился он к нему, – ты говорил мне, что ты из Литвы?
– Да, пан староста.
– Скажи мне, не знаешь ли ты в Литве Подбипяток?
– Знать я их не знаю, потому их никого и на свете уж нет, по крайней мере тех, что звались Сорвиглавцами. Последний под Збаражем голову сложил. Это был самый великий рыцарь из всех, что дала нам Литва. Кто не знает у нас Подбипяток!
– Слыхал про то и я, а спрашиваю вот почему: тут у моей сестры одна панна живет, зовут ее Борзобогатая-Красенская. Девица благородная. Она невестой была пана Подбипятки, убитого под Збаражем. Сирота круглая, без отца, без матери, и сестра ее очень любит, да и я, будучи опекуном сестры, тем самым и эту девушку опекаю.
– Милое дело! – прервал его Кмициц.
Калушский староста улыбнулся, и глазом подмигнул, и языком прищелкнул.
– Что? Марципанчик, розанчик, а?
Однако тут же спохватился и принял важное выражение.
– Изменник! – сказал он полушутя, полусерьезно. – Ты на удочку хотел меня поймать, а я чуть было не выдал свою тайну.
– Какую? – спросил Кмициц, бросив на него быстрый взгляд.
Тут Себепан окончательно понял, что в остроте ума ему не сравниться с гостем, и повернул разговор на другое.
– Этот Подбипятка, – сказал он, – фольварки ей отписал в ваших краях. Не помню я их названий, чудные какие-то: Балтупе, Сыруцяны, Мышьи Кишки, словом, все, что у него было. Право, всех не припомню… Пять или шесть фольварков.
– Не фольварки это, а скорее поместья. Подбипятка был очень богат, и коль заполучит эта панна когда-нибудь все его состояние, сможет держать собственный двор и мужа искать себе среди сенаторов.
– Что ты говоришь? Ты знаешь эти деревни?
– Я знаю только Любовичи и Шенуты, они лежат рядом с моими поместьями. Рубежи одних только лесных угодий тянутся мили на две, а земель да лугов еще на столько же.
– Где же это?
– В Витебском воеводстве.
– Ну это далеко! Дело выеденного яйца не стоит, ведь тот край в руках врага.
– Выгоним врага и до поместий дойдем. Но у Подбипятки и в других краях есть поместья, особенно большие в Жмуди, я это хорошо знаю, у меня самого там клочок земли.
– Вижу, и ты не пустосум, состояньице немаленькое.
– Никакого теперь от него толку. Но чужого мне не надобно.
– Дай же совет, как поставить девушку на ноги.
Кмициц рассмеялся.
– Да уж коль давать, так лучше об этом, не об чем другом. Самое лучшее попросить помочь пана Сапегу. Ежели примет он в девушке участье, то как витебский воевода и первый человек в Литве много может для нее сделать.
– Он бы мог разослать трибуналам письма, что имения отписаны Борзобогатой, чтобы родичи Подбипятки не зарились.
– Так-то оно так, но ведь трибуналов сейчас нет, да и у пана Сапеги голова другим занята.
– Можно было бы отвезти к нему девушку и опеку передать над нею. Будет она у него на глазах, так он для нее скорее что-нибудь сделает.