Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Предвкушение Мексики придавало прелесть долгому лету.

Раз Мексика — дело верное, она витает над ним, сияя и маня, как мечта, он может с головой уйти в здешнюю жизнь, посмотреть на неё по-другому, ощутить её с новой остротой. Раз есть возможность уехать, в нём проснулась нежная жалость ко всему, что он здесь покинет, и даже к тому, кто это покинет. Много лет спустя в Калифорнии раза два или три он испытывал такое же чувство.

Но там, на побережье, он покидал не Фидлерсборо, а женщину. Когда в распорядительном центре его души, в этой комнате с запертой дверью и холодным, как снег, рассеянным светом, принималось решение, что для блага всех заинтересованных лиц надо обрубать концы и

подсчитывать убытки, он выходил оттуда с предвкушением нежности и силы, прилива жалости и вожделения, которые он испытает во время прощальной встречи, когда партнёрша, ещё ничего не зная, почувствует какой-то новый оттенок в их отношениях и отзовётся на него так бурно, словно ей посулили нежданную радость. Будто лишь под дамокловым мечом внезапной разлуки она могла проявить предельную искренность, да и он сам, надо признаться, мог быть до конца открытым, только видя нависший меч, которого она не замечала. Для него, во всяком случае, такое ощущение было откровением.

Но он так никогда и не понял, почему в эти минуты предвкушения последней встречи перед ним всегда являлся какой-то образ, связанный с Фидлерсборо, с каким-то пустячным событием того лета, когда они мечтали о поездке в Мексику.

В этом особенном свете, который излучало парящее над ними видение Мексики, и пролетало лето. В конце недели собирались гости. Захаживали и местные жители, приезжали инженеры из Кентукки. Раз в две недели Мэгги проводила у них субботу и воскресенье. Калвин посещал их трижды и в первый приезд с трудом скрыл свою радость, услышав, что в будущем году будет жить здесь с Мэгги вдвоём.

— Чёрт возьми, о чём тут говорить? — сказал Бред. — Ваше с Мэгги дело — нарожать полный дом детишек. Я подумываю, не построить ли нам там, в горах, возле источника, нечто вроде сторожки. Домик, который можно запереть и уйти.

Были у них и водные лыжи, джин с тоником, покер, бридж. Они ловили рыбу, уходили в болота. Иногда просто часами смотрели на Фидлерсборо, словно не могли на него наглядеться перед разлукой.

Они даже работали. Он прилежно писал рассказ, который мог вырасти в роман, она делала наброски на болоте и рисовала Лупоглазого. Задумала написать его портрет. Он приходил в дом, часами сидел на террасе на корточках, лишь иногда протягивая руку за стаканом виски с водой. Машинально обтерев край рукавом, как вытирают носик кувшина, когда его пускают по кругу, он неторопливо отхлёбывал виски, ставил стакан на пол между ног и снова замирал в неподвижности, как лесная протока в тени, не тронутая ветром.

Но вот в начале сентября пришла бандероль. И с той же почтой письмо от Телфорда Лотта. Он писал, что посылает сигнальный экземпляр романа, который выйдет в октябре. И станет, как он предсказывает, событием в мировой литературе. С полным на то основанием, потому что это шедевр выдающегося мастера, который в своём произведении наконец-то нащупал глубочайшую правду отношений человека с другими людьми и сплавил её с трагическим ощущением личной судьбы. Лотт добавил, что такую книгу мог по-своему написать и Бредуэлл Толливер.

Книга называлась «По ком звонит колокол», и написал её Эрнест Хемингуэй.

Бредуэлл Толливер стоял у высокой обочины тротуара перед почтой под навесом из рифлёного железа, держа в одной руке письмо, а в другой нераспечатанную бандероль, и чувствовал, как весь мир — река, равнина за нею, памятник солдату южной армии, здания на Ривер-стрит — всё это вздымается и плывёт в палящем утреннем свете августа. К горлу комом поднималась тошнота. Справа в паху болело, как когда-то давно, в Дартхерсте, когда его лягнули в свалке. Фидлерсборо поднимался и давил ему на грудь, как туман, как капкан. Он не мог дышать.

Он стоял и ненавидел Фидлерсборо.

В течение следующих недель он раз сто брал в руки бандероль и снова откладывал, так и не распечатав. Неделю она пролежала на его рабочем столе, и он не написал ни строчки. Он положил её на камин вместе с другими книгами и бумагами. Она таращилась на него с каминной полки.

Он кинул её в стенной шкаф, где валялись старые туфли, болотные сапоги, сигарная коробка с негодными поплавками, и запер дверь.

О работе не могло быть и речи. Читать он не мог. Он стал резок и желчен. Долго бродил по ночам.

Однажды, когда он вернулся около половины третьего ночи и, не зажигая света, стал раздеваться, Летиция спросила его из темноты:

— Милый, скажи, что с тобой происходит?

— Ни черта.

— Знаешь, нас никто не заставляет ехать в Мексику.

— Чёрта лысого, не заставляет! — огрызнулся он, стоя голый в темноте. Чёрта лысого, его не заставляли!

Утром 4 октября от Телфорда Лотта пришёл толстый конверт. Телфорд коротко писал, что в большую критическую статью, копию которой он посылает по секрету, просочились кое-какие сведения. Он знает, что Бреду это будет интересно. Восхищение, уверенность в успехе, привет.

Бред выбросил письмо и непрочитанную статью в корзину. Он крепился до двух часов дня, до конца ленча. Потом вскрыл бандероль с книгой.

Она была толстая — 471 страница. К обеду, в семь часов вечера, он прочёл 185 страниц. Молча поковырял в тарелке, сказал, что ночью будет работать, ему, кажется, пришла одна идея. Направился к двери, остановился. Мысль о том, что её надо поцеловать, была невыносимой. Даже погладить по плечу. Она почему-то казалась причиной всех бед. Он сам не знал почему. Но всё было причиной всего, а она была частью этого всего.

В сущности, она была всего лишь высокой рыжеволосой женщиной лет двадцати семи от роду, которая сидела в зелёном клетчатом ситцевом платье за большим, довольно обшарпанным столом красного дерева и улыбалась ему из-за зажжённых свечей смиренной, недоумевающей улыбкой. Он подошёл и поцеловал её. Другого выхода у него не было.

Он читал у себя в кабинете до половины четвёртого утра, кинулся на кровать, не раздеваясь и не гася света, и проспал до половины девятого. Когда он спустился пить кофе, Летиция уже ушла к себе в мастерскую. Он сел за стол красного дерева, завтрак ему подавала негритянка Сью-Энн, а он испытывал то же, что и в то давнее утро на Макдугал-стрит, когда, поздно проснувшись с горьким вкусом во рту от вчерашней выпивки, политики и самоуверенной болтовни, нашёл её записку, написанную размашистым почерком:

Милый дуралей… Пошла работать — вдруг нашёл стих. Увидимся в 4.30. Ночь была чудная. И сегодня будет чудная. Я тебя люблю.

Л.

P.S. Напиши мне что-нибудь замечательное.

Записка так и стояла у него перед глазами.

В тот день он завербовался в Испанию. Да, тогда был тот день, а сегодня — этот день, и в мире всё происходит по какой-то своей, чудовищной логике. Он уронил голову над ещё не тронутым кофе, не понимая, что это за логика. Но помнил, что после кофе ему придётся пойти наверх и опять взять в руки ту книгу.

Он спустился вниз в половине третьего, чтобы наскоро поесть, стоя перед кухонным холодильником. В доме было тихо. Потом он вернулся наверх. По дороге заметил, что жарко. Совсем как летом.

Ближе к вечеру он услышал шум машины, потом голос Мэгги внизу. Немного погодя его позвала Летиция. Дочитав последнюю страницу, он лёг на постель и уставился в потолок. Надо надеяться, что Летиция кончила писать этот проклятый портрет Лупоглазого, и Лупоглазый уже смылся. Он подумал, что вечером опять будет выпивка, ужин на застеклённой террасе с Мэгги и инженером — чёрт возьми, который же это из них? — бридж, болтовня, последние осенние насекомые будут нагло тыкаться в стёкла, пытаясь проникнуть туда, где горит свет, как мысли, которые так же бессмысленно бьются и не могут проникнуть в твоё сознание. Он подумал о тех, кого убили в Испании. Им не пришлось выяснять, чем всё это обернулось.

Поделиться с друзьями: