Повелитель монгольского ветра (сборник)
Шрифт:
Долгая, долгая пауза.
– Я говорил тебе перед свадьбой, что может быть только так. Тебе опасно со мной. И ты сама решила, что все равно хочешь быть моей женой…
– Да, да, oui… Но как я буду без тебя?!
– Если Бог даст, у нас будет сын. Воспитай его. Все мои деньги я положил в банк в Харбине на твое имя. На скромную жизнь хватит.
– Мне не нужна жизнь без тебя!
– Это я тебе не был бы нужен, если бы предал Родину, изменил бы себе… Разве ты смогла бы меня любить или уважать – такого?!
Она плачет, наконец-то плачет. И не вытирает слез. И они капают на френч, на солдатский
Какая капель в декабре?!
– Уедем… Уедем… В Пекин, в Париж, куда угодно. Я буду тебя любить любым: нищим, богатым, больным, любым, слышишь меня?!
Non, ma кюрюльтю… Туки-туки, туки-туки, тук! Стук топора становится ближе и явственней.
А, чтоб тебя! Плотник загоняет гвоздь и трясет ушибленной рукой. Не было певчих на их венчании в маленьком храме. И «Многая лета!» пропел им хор из старых рубак – Анненков, да Семенов, да Бекханов.
Подхватили молитву степные ветры, разорвали в клочья, разневестили, развеяли, разъяли по оврагам да тынам, по курганам да полям, где стоит, стоит не гнется на лютом ветру ковыль, и лишь ломается, как стеклянный, и падает звеня.
Или это звон фужеров богемского стекла из пролетевшего на смерть бронепоезда? Или это упало, упало и разбилось на тысячи осколков навсегда заиндевевшее в эту ночь сердце китайской принцессы из династии Цзи?
– Степан, а Степан! – слышны голоса часовых.
– Ну че?
– Щец ли горяченьких похлебать не осталосси?
– Щец тебе! Сожрали усе ишшо с вечера…
– Эхма… В животе ливорюция!
Тени. Тени на потолке, на стенках.
«Ich liebe… ich liebe… ich liebe dich!» – тянет за стеной дивное контральто из патефона.
Она берет руку мужа и надевает ему на палец перстень с головой тигра, что носила на груди, на цепочке.
– Это все, что я могу тебе оставить. Это перстень Чингисхана. Обещай, что снимешь его только перед смертью. Я почувствую. Я почувствую это. Пока он у тебя на руке, я буду знать, что ты жив…
– Степан, а Степан!
– А?
– Дурака на! Покурить оставь, лады?
Притихла перед рассветом метель. Достроена виселица. Глуше шаги часовых.
Но все ставит и ставит Доржи за стенкой понравившуюся пластинку, и все звучит и звучит в предрассветной мгле низкий голос, полный любви и муки: Ich liebe dich, mein herz!
18 сентября 1910 года, Семиречье, расположение 1-й сотни Сибирского казака Ермака Тимофеева полка, Россия
За… гу… Загу-загулял, загулял!Пар… ниш… ка-парень молодой, да молодой!В красной рубашоночке, да-да!Хор-р-рошенький такой…Яловый, надраенный до блеска казачий сапог то вламывается в дощатый пол, то подпрыгивает, то встает на мыс, то на каблук и вертит своего хозяина, хорунжего Артифексова, как хочет.
В просторной избе богатого купца все прокурено и образа скрылись в дыму. Молодухи еще успевают таскать
перемены: шти из говядины за свиным холодцом, шанежки за кашей, бараний бок следом… Четверти хлебного вина полупусты. Офицеры «дают бал» в честь проезжего в Амурский полк офицера – Романа Федоровича Унгерна.Генерал Краснов, командир полка, взмок от выпитого и расстегнул мундир.
– Душа моя, Роман Федорович! – обратился он к Унгерну, и плясовая стихла, а хорунжий Анненков отставил гармонь. – Ей-богу, видывал виды, но чтобы кто в одиночку через Сибирь звериными тропами ехал – такого даже не слыхал! Как же вы, батенька?
Казаки придвинулись ближе. О бароне Унгерне здесь слышали, но рассказам о подвигах верили мало – не казак родом… Впрочем, и Артифексов, и Анненков столбовые дворяне, последний вообще правнук декабриста, кавалергарда и каторжанина, за которым жена-француженка, очертя голову, похерив и дворянство, и состояние, ринулась в Сибирь. А вот поди ж ты, нос утрут любому и семейскому, и караульцу…
– Почему же один, Петр Николаевич? Конь, собака и сова со мной, одеяло есть, патронов хватает, остальное хлам…
Казаки одобрительно загудели. Барон, в одиночку проделавший 900 верст, им явно нравился. Охотничий пес Унгерна сидел у конюшни, сова скрылась, впрочем, караульные божились, что каждую ночь птица возвращалась и охраняла сон хозяина, сидя на коньке крыши избы.
Желавших потревожить спящего не находилось…
Краснов одобрительно заулыбался.
– Так-так, батенька, так-с…
– Ну, а выпить вы, Роман Федорович, горазды?
Унгерн пожал плечами:
– Не мерил, ваше превосходительство…
Одобрительный гогот был ему ответом, и казаки вытолкнули ближе Анненкова.
– Вот-c, душа Роман Федорович, знакомьтесь, – пробасил Краснов. – Первейший и непревзойденнейший выпивоха-с в моем полку…
Анненков поклонился. Вся его аристократическая внешность не могла скрыть лихой удали, жадной воли и природной, полузвериной дикости – подарочек от мамочки-цыганки.
Кипела, бушевала в нем лихая кровь, и мало было хорунжему и неба, и земли. Потому и в джигитовке, и в бою, и за столом он мог быть только первым.
Офицеры смерили друг друга взглядами и поклонились. Молодухи, жавшиеся по стенам, жадно следили за их хваткими фигурами.
– Что ж, готов посоревноваться. – Унгерн поклонился опять. – На стаканах. Спирт. Усидевший за столом – победитель…
Рев и топот были ему ответом. Дуэлянтам освободили место на скамьях, друг против друга. Врач, хмурясь, поставил на стол трехлитровый баллон медицинского спирта, хозяйка – соленые огурцы и чайные стаканы.
Офицеры скинули сюртуки и, оставшись в рубахах, сели за стол. Стало тихо.
Краснов вытащил часы на цепочке и сказал:
– Так-с, господа, нрава вы оба, видать, буйного. Не хочу, чтобы вы ухайдокали друг друга вглухую, а потому даю вводную: один стакан в три минуты, соревнование – десять минут, усидите оба – молодцы…
Унгерн и Анненков кивнули. Артифексов налил по первому так, что влага держалась в посуде поверхностным натяжением.
Краснов махнул платком и вытер им багровый лоб. Унгерн выпил стакан в три глотка, Анненков в пять, чуть не смакуя, картинно отставив мизинец. Закусили.