Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повесть о двух городах
Шрифт:

Да, четырех — и все четверо в расшитых золотом ливреях, а старший, подражая скромному благородному обычаю, заведенному его светлостью, носил не иначе как двое золотых часов в кармане, никак не меньше — и вся эта четверка прилагала столько стараний, дабы поднести сей благословенный напиток к устам его светлости. Первый лакей торжественно вносил шоколад в священные покои его светлости; второй взбивал и вспенивал шоколад особой маленькой мутовкой, которую он для этой цели всегда носил при себе; третий подавал любимую салфетку; четвертый (тот, что с двумя часами) наливал шоколад в чашку. Ни без одного из этих четверых шоколадочерпиев монсеньер, разумеется, не мог обойтись, не уронив своего достоинства, ибо он был так высоко вознесен, что само небо с изумлением взирало на своего баловня. Каким несмываемым позором было бы для его фамильного герба, если бы в этой церемонии подношения шоколада участвовало не четверо, а только трое: ну, а уж если бы их осталось двое — он бы просто не пережил этого.

Накануне монсеньер ужинал не у себя дома, а в тесном интимном кругу, украшенном прелестными представительницами Оперы и Комедии. Монсеньер почти каждый вечер ужинал не у себя дома, и всегда в самой изысканной компании. Монсеньер отличался такой обходительностью и такой тонкостью чувств, что, даже когда ему приходилось возиться со скучнейшими государственными делами и государственными секретами, он и тут руководствовался главным

образом интересами Оперы и Комедии, а отнюдь не нуждами Франции. И, конечно, Франция чувствовала себя польщенной и могла только радоваться этому, как и всякая страна, когда к ней проявляют столь галантное отношение; так, например, радовалась Англия в невозвратимые дни торговавшего ею веселого Стюарта [28] .

28

…невозвратимые дни торговавшего ею веселого Стюарта. — Имеется в виду король Англии Карл II (1630–1685), вступивший в тайный сговор с Францией против союзницы Англии — Голландии, и выторговавший за это субсидии от Людовика XIV.

Вообще говоря, в отношении государственных дел монсеньер придерживался самого благородного правила — не вмешиваться ни во что и предоставить всему идти своим путем; но что касается некоторых государственных дел, находившихся в его непосредственном ведении, — здесь монсеньер руководился другим не менее благородным правилом: тут все должно было идти его путями, способствовать умножению его власти, а также его казны. Что же касается его развлечений вообще и в частности, — тут монсеньер твердо держался еще одного истинно благородного правила, что весь мир только и существует для его удовольствия. «Ибо моя земля и все, что наполняет ее», [29] — говорил монсеньер словами священного писания, из коих он только одно-единственное позволил себе заменить личным местоимением.

29

«Ибо моя земля и все, что наполняет ее…» — Диккенс имеет в виду библейский текст: «Ибо, господня земли и все, что наполняет ее» (Послание к коринфянам, гл. 10, ст. 26).

Но вот постепенно в финансовых делах монсеньера, как общегосударственного, так и частного порядка, стали возникать кой-какие затруднения самого низменного свойства; и волей-неволей пришлось ему из-за тех и других дел породниться с генеральным откупщиком, ибо, что касалось государственных финансов, тут монсеньер уж ровно ничего не мог сделать, и, следовательно, надо было передать это дело тому, кто мог; ну, а что касается его личных финансов, то у генерального откупщика денег было девать некуда, а монсеньер, после того как многие поколения его предков и он сам жили в свое удовольствие и не знали счету деньгам, последнее время стал ощущать в них сильный недостаток. Поэтому монсеньер поспешил взять свою сестру из монастыря, покуда ее еще не успели постричь и облачить в монашеское одеяние (из всего, что ей приличествовало, оно было самое дешевое) и отдал ее в качестве залога в жены очень богатому откупщику, у которого было все, кроме знатного происхождения. И теперь этот самый откупщик носил жезл с золотым шариком и вместе со всеми другими ожидал в зале выхода его светлости; все перед ним заискивали и относились к нему с необычайной почтительностью, — все, за исключением высокородных родственников монсеньера: эти существа высшей породы, и в первую очередь его собственная супруга, смотрели на него сверху вниз и обращались с ним как нельзя более пренебрежительно.

А какая роскошь царила в доме генерального откупщика [30] ! Тридцать лошадей стояло у него в конюшнях, две дюжины лакеев торчали в передней, полдюжины камеристок обхаживали его жену. Человек этот не прикидывался, будто он что-то делает, а просто тащил и грабил всюду, где только возможно, (впрочем, супружеские его отношения безусловно способствовали укреплению общественной нравственности), а посему среди всех персонажей, собравшихся сегодня во дворце монсеньера, генеральный откупщик представлял собой нечто несомненно реальное. Потому что, сказать по правде, в этих великолепных залах, пленявших взоры своим пышным убранством, чудесными произведениями искусства и всем, что могло бы удовлетворять самый изысканный вкус, было что-то ходульное, не настоящее; потому что, если, приглядевшись к ним, вспомнить толпы страшных пугал в лохмотьях и колпаках, ютившиеся где-то там (да и не так уж далеко, ибо сторожевые башни Нотр-Дам, возвышавшиеся почти на равном расстоянии между этими двумя полюсами, взирали на тот и на другой), видно было, что все это как-то очень непрочно держится, но вряд ли кому приходило в голову задуматься над этим на приеме у монсеньера. Высшие военные чины, не имеющие ни малейшего представления о военном деле; высокие представители флота, никогда не видавшие корабля; ведомственные сановники, никогда не ведавшие никакими делами; служители церкви, приверженные всякой скверне мирской, бесстыжие, с плотоядным взором, блудливыми речами, погрязшие в распутстве, — все это были люди совершенно непригодные для того звания, коим они были облечены, и все они с утра до вечера изощрялись во вранье, притворяясь пригодными. Но так как все они более или менее были приближенными монсеньера, из его клики, им и предоставлялись все должности, на которых можно было чем-то попользоваться; и таких людей здесь было великое множество. Однако не меньше было и таких, которые, даже не будучи в непосредственной близости к монсеньеру или государственным делам, тоже не имели отношения к чему бы то ни было настоящему и отнюдь не принадлежали к числу людей, занимающихся каким-нибудь честным делом. Доктора, излечивающие от воображаемых болезней с помощью каких-то чудодейственных снадобий, на которых они наживали громадные состояния, искательно улыбались своим сановным пациентам в приемных монсеньера; прожектеры, располагавшие всевозможными средствами для устранения разных мелких пороков, расшатывавших государственный организм, осаждали в гостиных монсеньера всех, кому было не лень их слушать, и наперебой предлагали свои замечательные средства; не предлагали только одного — взяться честно за дело и постараться искоренить хотя бы один из этих пороков. Ни во что не верящие философы, бросавшие вызов небесам своими картонными вавилонскими башнями и готовые на словах переделать весь мир, беседовали в гостиных монсеньера с ни во что не верящими химиками, одержимыми одной навязчивой идеей — превращать металл в золото. Светские молодые люди тончайшего воспитания, которое в те достопамятные времена (так же, как и в наше время) проявлялось в полнейшем равнодушии ко всему естественному и человеческому, слонялись по апартаментам монсеньера в томном изнеможении. У многих из этих знатных особ высшего парижского света была какая-то своя семейная жизнь, но даже и тайные агенты, сновавшие среди посетителей монсеньера и составлявшие добрую половину этого

избраннейшего общества, вряд ли обнаружили бы среди ангельских созданий, украшающих сии высокие сферы, хотя бы одну-единственную супругу, которую по ее поведению и внешности можно было бы признать Матерью. Если право называться матерью обретается не только тем, чтобы произвести на свет маленькое писклявое существо, — то здесь никто не стремился его заслужить — это было не принято. Ребенка отправляли в деревню к кормилице, где его кормили и растили, а прелестные шестидесятилетние бабушки наряжались, ездили ужинать и вели себя так, словно им только что исполнилось двадцать.

30

Генеральный откупщик. — Лицо, за большую плату получавшее от правительства привилегию собирать налоги с населения.

В приемных монсеньера не было ни одного человеческого существа, не зараженного этой страшной болезнью — никчемностью. В зале, что поближе к передней, собралось с полдюжины совершенно особенных личностей; их уже несколько лет посещали мрачные предчувствия, что мир сбился с пути, и дабы вернуть его на путь истинный, одна половина из этой полудюжины вступила в некую изуверскую секту трясунов [31] , и оная троица даже и сейчас подумывала, не впасть ли ей в исступление с дикими выкриками, судорогами и пеной у рта, дабы вразумить монсеньера, ибо он должен узреть в сем перст провидения, указующий ему путь истины. Рядом с этими тремя дервишами было еще трое других, принадлежавших к другой секте, которая спасала мир какими-то кабалистическими откровениями на счет «Центра Истины», утверждая, что человек отторгся от Центра Истины — чему не требовалось доказательств, — но еще не переступил роковой черты, не вышел за пределы круга и надо толкать его обратно к Центру, а для сего необходимо поститься и общаться с духами. Итак, сия троица находилась в непрестанном общении с духами, что, конечно, служило на благо мира, хотя пока этого что-то не замечалось.

31

…изуверскую секту трясунов… — разновидность религиозных фанатиков, возникшая в начале 30-х годов XVIII века среди янсенистов; отличительной особенностью трясунов было обыкновение бросаться на землю и корчиться в конвульсиях, нередко притворных.

Но что поистине было отрадно в гостиных монсеньера, так это то, что все посетители были превосходно одеты. Если бы в День Страшного суда происходил смотр нарядов, то все собравшиеся здесь были бы признаны безупречными на веки вечные. Искусно уложенные, приглаженные и напудренные локоны париков! Тонкие оттенки красок на искусственно сохранившихся или свеже нарумяненных лицах! А какие великолепные шпаги! Какое упоительное благоухание! — Разве это не было порукой, что все идет как нельзя лучше, и так оно и будет идти до скончания века! Изящные молодые люди, тончайшего воспитания, носили золотые побрякушки, подвешенные в виде брелоков, и при каждом их томном движении брелочки тонко позвякивали; эти золотые колодочки звенели, как драгоценные бубенчики, и от этого звона, и от шелеста шелков и парчи, и тончайшего батиста по залам словно пробегал ветер, который относил далеко-далеко Сент-Антуанское предместье с его ненасытным голодом.

Нарядная одежда была своего рода талисманом, волшебным амулетом, который носили в предотвращение каких бы то ни было перемен, чтобы все оставалось неизменным, на своих местах. Все ходили разряженные, как на карнавале, и карнавалу этому не было конца. Карнавал царил всюду: начиная с Тюильрийского дворца [32] и покоев монсеньера, он распространился по всем палатам, захватил придворных, министров, судей — всех, вплоть до палача (исключение составляли одни только пугала): палачу, при исполнении его обязанностей, дабы не нарушать чар талисмана, надлежало быть «в пудреном парике с завитыми буклями, в шитом золотом камзоле, в белых шелковых чулках и туфлях с бантами». Орудовал ли он у виселицы или у колеса (в то время редко рубили головы), — господин Парижский — так, следуя епископскому обычаю, величали его ученые собратья провинциальных кафедр, господин Орлеанский и прочие, — неизменно выступал в этом изысканном одеянии. И у кого же из посетителей монсеньера, собравшихся в его гостиных в лето Христово тысяча семьсот восьмидесятое, могла бы возникнуть даже тень сомнения, что такой превосходный строй, прочно опирающийся на палача в пудреном парике с буклями, в шитом золотом камзоле, в белых шелковых чулках и в туфлях с бантами не будет длиться вечно и не переживет вселенную?

32

Тюильрийский дворец — королевский дворец в Париже на берегу Сены, примыкавший к Лувру; 10 августа 1792 года был занят Конвентом и сожжен в дни Парижской коммуны (1871).

Монсеньер принял от своих лакеев все, что почтительно подносил ему каждый из них, и, выкушав шоколад, приказал открыть двери святилища и, наконец, вышел в зал. Боже, какими вдруг все стали угодливыми, смиренными, почтительными, предупредительными, раболепными! Как подобострастно кланялись, как простирались ниц! С каким самозабвенным усердием преклоняли душу и тело — где уж такой распростертой душе возносить молитвы к небу! На это ее не хватало — и, должно быть, это и была одна из причин, почему почитатели монсеньера никогда не тревожили небес.

Милостиво жалуя, кого — улыбкой, кого — обещаньем, осчастливив какого-то из своих рабов двумя-тремя словами, другому помахав рукой, благосклонный, величественный монсеньер шествует по всем залам вплоть до самой последней. Переступив круг Истины, он поворачивается и идет обратно в свои покои. Шоколадозаклинатели закрывают за ним двери, и больше его уже никто не увидит.

Представление окончено. По залам вмиг проносится нечто вроде шквала, драгоценные бубенчики со звоном устремляются вниз, и вскоре от всей толпы остается только один человек; зажав шляпу под мышкой, с табакеркой в руке, он медленно проходит по залам, отражаясь в зеркалах.

У последней двери он останавливается.

— Будь ты проклят! — бросает он, повернувшись к святилищу.

И, произнося это проклятье, он отряхивает с пальцев нюхательный табак с таким видом, как если бы отрясал прах от ног своих, и медленно спускается по лестнице к выходу.

Это был человек лет шестидесяти, роскошно одетый, надменного вида, с лицом — точно великолепная маска. Лицо это поражало восковой бледностью, точеными чертами и каким-то застывшим выражением; тонкие ноздри красивого носа с обеих сторон были словно чуть-чуть вдавлены. И уловить какое-нибудь движение на этом лице только и можно было по этим едва заметным впадинкам. Они иногда слегка темнели и потом тут же бледнели, иногда раздувались и сокращались, точно в них пульсировала кровь; и они придавали этому лицу что-то жестокое и предательское. Если вглядеться внимательно, то выражение жестокости усиливалось и линией рта и чересчур узким и прямым разрезом глаз; но, в общем, это было, несомненно, красивое лицо, лицо, которое невольно обращало на себя внимание.

Поделиться с друзьями: