Повесть о двух городах
Шрифт:
Память еще не изменяет мне, но я не могу записать подробно наш разговор. Мне кажется, за мной следят теперь более тщательно, и мне страшно, как бы меня не застали… Она, должно быть, о чем-то догадывалась и каким-то образом узнала о некоторых фактах этой ужасной истории, о том, что в этом участвовал ее муж, что меня вызывали к больной. Она не знала, что молодая женщина умерла. Страшно огорченная, она сказала мне, что надеялась с моей помощью выразить ей тайком свое женское сочувствие, поддержать ее; она жаждала отвратить гнев господень от этого дома, стяжавшего дурную славу и ненависть многих пострадавших от него.
По ее сведениям в семье
Последние клочки бумаги. Вчера у меня отобрали один листок со строгим предупреждением. Сегодня я должен дописать все.
Моя посетительница, добрая, отзывчивая молодая женщина, была очень несчастлива в своей супружеской жизни. Могла ли она быть счастливой с таким мужем? Деверь относился к ней недоверчиво и враждебно и восстанавливал против нее брата; она боялась его, боялась мужа. Когда я вышел проводить ее, я увидел в карете ее сына, хорошенького мальчика двух-трех лет.
— Ради него, доктор, — сказала она, со слезами показывая на ребенка, — я готова сделать все, что в моих силах, чтобы хоть немного искупить содеянное зло. Иначе страшно подумать, какое тяжкое наследство достанется на его долю. Меня гнетет предчувствие, что, если я не смогу ничем загладить преступление, искупить вину, ему когда-нибудь придется ответить за это. Все, что я могу считать своей личной собственностью, несколько драгоценных безделушек, — все это я завещаю ему с тем, чтобы он разыскал сестру и передал ей с добрыми пожеланиями от своей покойной матери, которая всей душой сочувствовала ее горю.
Она поцеловала мальчика и сказала, обнимая его:
— Это для твоего же блага, мой ненаглядный! Ты обещаешь маме выполнить ее волю, да, Шарль? — И малютка, не задумываясь, ответил: — Да, мама.
Я поцеловал ей руку; она взяла мальчика к себе на колени, обняла его, и они уехали. Я больше никогда не видел ее.
Я понимал, что она назвала мне имя своего мужа, полагая, что я уже знаю его, и я воздержался назвать его в своем письме. Запечатав пакет, я не решился доверить его посыльному и сам отнес куда следовало.
В тот же день вечером, — это был последний день старого года, — часов около девяти у крыльца раздался звонок, и какой-то человек в черном, сказав, что ему нужно меня видеть, незаметно последовал за моим молодым слугой Эрнестом Дефаржем наверх в комнаты. Когда слуга пришел доложить мне в гостиную, где я сидел с женой (я был женат на прелестной молоденькой англичанке), о моя бесценная возлюбленная жена! — мы увидели, что этот человек, которому слуга сказал подождать внизу, стоит позади него.
— Требуется немедленная помощь больному на улице Сент-Оноре, — сказал он. — Карета дожидается внизу, вас доставят мигом.
И меня доставили сюда и погребли здесь, в этой могиле. Как только мы вышли из ворот, кто-то схватил меня сзади; мне завязали рот какой-то черной тряпкой, скрутили руки. Братья вышли из-за угла и молча кивнули слуге. Маркиз вынул из кармана мое письмо к министру, помахал им у меня перед глазами и поднес его к свече фонаря, который держал перед ним слуга. Письмо вспыхнуло, он бросил его на землю и, когда оно догорело, затоптал пепел ногой. Все это он проделал молча. Потом меня привезли сюда и погребли заживо в этой могиле.
Если бы за все эти страшные
годы в черствой душе того или другого брата затеплилась хотя бы искра сострадания и мне бы дали знать о моей возлюбленной жене, сказали бы — жива она или умерла, — я бы мог думать, что господь бог еще не совсем отвернулся от них. Но теперь я знаю, что печать кровавого креста заклеймила их вечным проклятием, и господь не прострет на них свое милосердие. И я, Александр Манетт, несчастный узник, в эту последнюю ночь тысяча семьсот шестьдесят седьмого года в моей нестерпимой муке обличаю их и все их потомство до последнего колена и призываю их на суд грядущих времен, да ответят они за все свои дела. Да услышат меня небо и земля!»Едва только чтение кончилось, в зале поднялась буря. Неистовые выкрики толпы, яростно требующей крови, слились в сплошной рев. Этот горестный рассказ взывал к самой неистовой страсти, бушевавшей в сердцах людей, — к жажде мщения, и ни одному человеку, обреченному пасть жертвой этой страсти, никакие силы не помогли бы сохранить голову на плечах.
Какой смысл было доказывать этому трибуналу и этой публике, что Дефаржи умышленно не огласили в свое время найденный документ вместе с другими, захваченными в Бастилии, а припрятали его до поры до времени; и что весь этот ненавистный род давно был предан проклятью Сент-Антуаном и занесен в его роковой список. Ни один человек, каковы бы ни были его заслуги и добродетели, ничего не мог сделать против такого обличения.
И тем хуже было для обвиняемого, что обличитель его был человек, пользующийся широкой известностью, всеми уважаемый гражданин, преданный ему близкий друг, отец его жены. В те времена французский народ был одержим подражанием некиим сомнительным гражданским доблестям древних, — самозакланию, самопожертвованию на алтаре отчизны и народа. Поэтому, когда председатель суда сказал в заключительной речи (а то бы ему самому не сносить головы!), что добрый врач Республики, споспешествуя искоренению проклятого рода аристократов, станет еще более достойным в ее глазах, и что у него, несомненно, должно быть чувство священной радости и гордости, оттого что он сделает свою дочь вдовой и осиротит ее дитя, публика без тени сострадания в бурном патриотическом восторге приветствовала эти слова.
— Ну, много ли у него теперь влияния, у этого доктора? — шепнула, усмехаясь, мадам Дефарж, повернувшись к Мести. — Попробуй-ка его теперь спасти, ну-ка, спаси его, доктор!
Голосование присяжных происходило под оглушительный рев толпы. Каждого встречали и провожали неистовым ревом.
Смертный приговор был вынесен единогласно. Аристократ по происхождению и по натуре, враг Республики, заведомый угнетатель народа. Вернуть в Консьержери и в течение двадцати четырех часов привести приговор в исполнение.
Глава XI
Сумерки
Этот приговор, словно смертельный удар, обрушился на несчастную жену невинно осужденного человека. Но из уст ее не вырвалось ни звука, и так сильно было чувство, говорившее ей, что только она, она одна, может и должна поддержать его в эту минуту, избавить его от лишних мучений, — что она превозмогла себя и выдержала этот удар.
Суд объявил перерыв, потому что членам суда надлежало принять участие в какой-то уличной демонстрации. Толпа с шумом хлынула из зала, и народ еще теснился в дверях, когда Люси, вскочив с места, протянула руки к мужу, устремив на него любящий взгляд, полный самозабвенной нежности.