Повесть о глупости и суете
Шрифт:
— Что вы! Неужели это ваша нога? — побледнел Бертинелли. — А я, дурак, стою и гадаю: что ж это тут у меня под ногой дёргается? Тысячу извинений, профессор! Сто тысяч!
Не переставая бледнеть, капитан развернулся и исчез.
Займ повернулся к нам с Джессикой и буркнул:
— Макаронник! А ещё и штрафует! И это — в свободной стране!
— Мы не в стране, мы в воздухе! — огрызнулся Гутман.
— Это воздух свободной страны! А он штрафует! За то, что не дают себя связать! Это тебе не древний Рим! И мы пока не в старой России!
Первый класс одобрительно загудел: мы, мол, пока не в старой России! Под дружный галдёж «первоклассников»
Я закрыл глаза и вспомнил, что облака, которые только что разглядывал, напоминают разрозненные образы из не понятых мною легенд — высокие соляные столбы из библейского мифа, печальные снежные бабы из давних зимних сказок, и — из фильмов — пышные шляпки атомных грибов на тоненьких ножках. Никого уже не пугающие, а, напротив, внушающие иллюзию узнаваемости бытия. Пространство высоко над землёй застыло в таинственных, но примелькавшихся символах.
9. Брожение цвета в самом себе
…Когда я проснулся, в нижней кромке окна блеснул и исчез в облаках Боинг. Летел в противоположном направлении, в Штаты, и на расстоянии смотрелся несерьёзно — алюминиевым футляром для сигары. Мне не верилось, что футляр напичкан взрослыми людьми. Стало жалко себя — не сегодняшнего, а того, кем был на пути в Нью-Йорк. Вспомнил ощущения, казавшиеся тогда торжественными. Не понимал, что выглядел смешно уже в дороге. Хуже: никак не выглядел — в футляре меня и видно не было…
Время старело быстро. Три часа назад в Нью-Йорке только светало, а теперь уже день готовился в небе к закату. За истекший срок прошло больше, чем проходит за три часа. Солнце завалилось к хвосту и обложило медью серебристое крыло, подрагивавшее в сапфировом пространстве за окном.
Уткнувшись лбом в прохладное стекло, я ощутил соблазн вернуться в синий мир предо мной, знакомый задолго до того, когда мне впервые привелось оказаться в небе. Знакомо было и желание внедриться в эту вязкую синь. Всё было синим — синее с медленно голубым, сапфировая сгущённость остывающих пятен и бирюзовая податливость жидкого стекла, беззвучное брожение цвета в самом себе и тревожная догадка о несуществовании ничего кроме синевы, переливающейся из ниоткуда, из себя, в никуда, в себя же, и мерцающей во вкрадчивом золоте растаявшего солнца. В памяти воскресло никогда не испытанное чувство, будто оцепенение цвета пронизывает уже и меня, и я начинаю сопротивляться этому сладкому ощущению из страха, что, растворившись в синеве, созерцать её не смогу.
Как завелось, прервала стюардесса. Рядом по-прежнему сидели профессор Займ, захмелевший от беседы со «звездой», и сама она, Джессика, захмелевшая от всеобщей любви. Перегнувшись через них, Габриела протягивала мне наушники.
— А что мне с этим делать? — спросил я.
— Надеть на уши и подключить в гнездо, — вздохнула Габриела. — Будем смотреть фильм.
— А зачем наушники? Фильм смотрят, а не слушают.
— Смотреть интересней — когда слушаешь…
— Почему?
— Потому! — сказала она. — Без звука не понять героев…
— А как их понимали в немые годы?
— В немых лентах герои действовали, а сегодня рассуждают!
— Конечно! — обрадовался Займ, который, забросив голову назад, старался дышать неглубоко, чтобы
при вздохе не тревожить своею грудною клеткой перегнувшуюся через него стюардессу. — Раньше да, действовали, а теперь — вы очень правы, Габриела, теперь главное — слово!— Но разве слово не действие? — попробовал я.
— Это — Толстой! — не двигался Займ.
— Писатель? — ахнула Габриела. — Он тоже здесь?
— Действие, — согласился со мной Займ. — Толстого, извините, здесь нет, Габриела, но он считал, что слово есть поступок…
— Зачем же тогда слушать? — заявил я. — Поступки наблюдают!
— Правильно, но я продолжаю считать, что лучше слушать! — вставила стюардесса.
— Верно! — подтвердил Займ. — Понимание требует слушания! — и женщины взглянули на него с обожанием.
— Категорически утверждаю, — рассердился я, — что видение — единственное условие понимания…
Пока я спал, Займ успел понравиться окружающим женщинам. Они разглядывали его глазами полными надежды, что ради них он пойдёт на меня войной, ибо эротическая неуверенность обрекает мужчин на отчаянные поступки.
— Quod gratis asseritur, gratis negatur! — извлёк из себя Займ и, разволновавшись, погладил лысину. — Что голословно утверждается, голословно же отрицается!
Эта фраза впервые и ввергла в восторг не только Габриелу и Джессику, но, разумеется, и старушку.
— Quod gratis asseritur! — воскликнула она. — Мужчинам так идёт латынь!
Тогда я, кстати, впервые и заметил, что между исчезнувшими бровями на её запудренном лице гнездилась бородавка. Нижнюю половину лица рассмотреть мне не удалось по причине, доставившей дополнительную радость: её закрывал тугой шёлковый мешочек, в котором теснилась правая грудь стюардессы, облокотившейся на кресло.
— А вы утверждаете чушь! — бросила старушка мне. — И к тому же gratis, голословно!
— Нет, мадам! — обиделся я. — За мною, видите ли, стоят лучшие народы мира! Все они говорят одну и ту же фразу, когда говорят, будто им что-то стало ясно. Они говорят: «Я вижу!» — и обвёл присутствующих смелым взглядом. — Видение есть понимание, мадам! Я и сам только что сказал: «Видите ли?» Дескать, понимаете ли?.
Произнесённое придало мне уверенность, и я добавил:
— Quod erat demonstrandum, мадам, хотя manifestum non eget probatione! Позвольте перевести: «Что и требовалось доказать, хотя очевидное в доказательстве не нуждается»!
Габриела с Джессикой среагировали одинаково: разогнули стан и переглянулись. Стоило стюардессе убрать свой корпус из-под носа Займа и выпрямиться, профессор жадно вздохнул и повернулся к Джессике:
— Мисс Фонда! При всем к вам уважении, и к вам, Габриела, вы неправы, если сочли, что он убедил вас, — и кивнул в мою сторону. — Он утверждает, будто видение и есть понимание, — и Займ снова не назвал меня по имени. — Но убедил-то он чем? Словами! Как видите, слушание и необходимо для понимания, понимаете? И он неправ!
— Конечно, неправ! — качнулась бородавка в проёме между креслами. — Поверьте мне, я в прошлом из журналисток! — и на синих губах старушки треснула жёлтая улыбка.
— Не верьте! — закапризничал я. — Как можно верить тому, кто из журналисток?! Даже если это в прошлом! Или политикам? А я философ! Верить надо мне, пусть даже у вас и мелькнули сомнения! Вера не исключает сомнений! Наоборот: сомнение — элемент всякой веры!
— Это же демагогия… — удивился Займ.
— Я вас не оскорблял! — буркнул я.