Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как повелось уже у них, он тут же ей возразил:

— Зато он мудрец, неспокойный, неровный и все-таки мудрец. Глаз его видит далеко, жаль, что вблизи он ничего не видит.

— И ты так думаешь? — спросила она с тем неожиданным интересом, какой люди обнаруживают, услышав о некоей особенности близкого человека и не сразу этому поверив. — Нам, женам, нелегко судить о наших мужьях… Но что это за мудрец, — с неожиданной ноткой горечи продолжала она, — который не видит, что у него творится под носом… Неужели мудрость дает право причинять близким обиды и страдания, поддерживать нелады в семье…

Как всегда, когда она становилась неспокойной, руки ее хлопотливо задвигались, вначале по столу, затем устремились к оконным занавескам и стали энергично сдвигать и раздвигать их. Крутой белый лоб ее

мрачнел, тревожный взгляд закрыли отяжелевшие веки.

— Я не раз тебе говорил, что ты недооцениваешь Самсона, — решительно отказывал ей в сочувствии Каминский, — а временами ты и вовсе не понимаешь его.

Неосмотрительно брошенная фраза расшевелила у Анны Ильиничны недобрые чувства к мужу. В другой раз она, возможно, не придала бы этим словам значения, — какое дело посторонним до ее семейных дел. Сейчас эти чувства позволяли ей излить давнишние обиды не в жалобах и стенаниях, несвойственных ее натуре, а в гневе, обращенном на Каминского. Пусть учтут этот урок все непрошеные заступники и друзья мужа. Пора им запомнить, что никто, кроме нее, не может быть судьей в ее семейной жизни. Ни одобрять, ни порицать Самсона Даниловича она никому не позволит.

— Много ты в нем понимаешь, — сверкнув глазами и сложив руки на груди, словно удерживая их от вмешательства в спор, сказала она, — уж если кто-нибудь знает Самсона, так это я… Мудрец!.. Провидец!.. Он ни времени, ни пространства, ни самого себя не замечает! Не кивай головой, ты этим меня не собьешь… Он — слепой! Идешь с ним, бывало, по пескам, ищешь какую-нибудь травку, ходишь час, другой, едва ногами шевелишь, пора бы отдохнуть, а он молчит. «Мы изрядно прошагали», — говорю я ему. «Разве»? — удивляется мой мудрец. «Да», — отвечаю, — километров двадцать прошли». — «А я и не заметил», — признается он и продолжает шагать. Он и меня в то время не замечал.

Она долго еще говорила и, словно в ее огорчениях была доля вины Каминского, время от времени окидывала его сердитым взглядом.

— Ты, конечно, воображаешь, что жизнь моя с ним была сплошным праздником — в доме мир и любовь, во всем согласие… У нас не было мира, мы воевали, и жестоко. Вначале шла борьба за мою душу, мне или ему этой душой управлять. Я понимала, что в браке более сильный и приспособленный ведет семейный корабль. Самсон на это права не имел, и все-таки победа досталась ому. Он брал упорством, которого у меня не хватало… Я убеждала себя, что так и должно быть, мой муж дальше видит и больше понимает, хотя и не верила этому. Покорная и бессловесная, я была удобной женой, старалась все знать и молчать. Я надеялась, что с ним мне будет легче, у меня ведь и мысли, и чувства на запоре… Он всего этого не видел, и не замечал, зато свои радости так обрушивал на меня, что я находилась словно в чаду. Для меня его страсти были мучительны, их с излишком хватило бы на троих… Я только и была спокойна, когда он забывал обо мне… Ни меня, ни себя он не щадил, хлорелла ему свет закрыла… — Она замолкла и с виноватым видом добавила: — Я так говорю о нем, словно его уже нет, — и как бы устыдившись невольно сделанных признаний, сердито заметила: — Ты все еще не оставил своей манеры вызывать меня на откровенность…

Время от времени больного навещал Лев Яковлевич. Он подолгу просиживал у его изголовья, избегал разговоров, перед уходом спрашивал Анну Ильиничну, не надо ли ей чего-нибудь, и, печальный, уходил.

В конце февраля Свиридов заговорил. Первое время он коверкал слова, забывал названия вещей и уморительно морщил лоб, припоминая имена и фамилии близких людей. Арон Вульфович по-прежнему проводил дни и ночи в кресле. Напрасно Анна Ильинична пыталась выпроваживать его на ночь. Больной, соскучившись по человеческому голосу, истомленный вынужденным молчанием в продолжение нескольких месяцев, просил не разлучать его с другом. Вскоре возникло другое осложнение: Свиридов обнаружил необычайную словоохотливость, которую врач ему позволить не мог. Арону Вульфовичу пришлось нести двойное бремя — говорить за себя и за больного. Свиридов разгадал намерение Каминского и не стал препятствовать ему. Речи старого друга были ему приятны, он высоко ценил его ум и образованность, хоть и не одобрял налета цинизма и скепсиса в его мировоззрении. Незадолго до отъезда

в Москву Свиридов мог еще раз убедиться, как неутомим в своих заблуждениях этот человек.

Он пришел как-то вечером в ботанический сад с радостной вестью: ему посчастливилось достать редкую книгу по истории биологических наук. Это настроило его на философский лад, и, как всегда в такие минуты, он сыпал парадоксами, делал смелые обобщения и между прочим сказал:

— Человечество утешает себя тем, что по уму человек не знает соперников. И, действительно, какому зверю придет в голову во имя прогресса и цивилизации сбрасывать на свои леса атомные бомбы?..

Самсону Даниловичу разговор не понравился, он мог бы много возразить, но ограничился коротким замечанием:

— Ты стал слишком часто ради красного словца городить всякий вздор!

Урок не пошел Каминскому на пользу, он по другому поводу тут же сказал:

— Судя по несправедливости, прочно утвердившейся на нашей планете, землю следовало бы объявить запретным местом для человека.

Где нм было договориться! Один был полон веры в настоящее и будущее человечества, а другой, ущемленный жизнью, изверился в людях…

Каминский продолжал дневать и ночевать в кресле. Он рассказывал больному политические новости последних месяцев, избегая касаться всего, что могло взволновать больного. На сон грядущий заботливый врач читал своему пациенту Уилсона, в минуты горького раздумья — стихи Беранже или рассказывал веселые истории собственного сочинения. Когда Свиридов пожаловался на навязчивые сны, на странную склонность грезить наяву, врач с серьезным видом ему сказал:

— Придворный медик Римского императора Севера — Серен-Саммонин рекомендовал в таких случаях верное средство — носить на груди пергамент с чудодейственным словом «АБРАКАДАБРА», буквы которого расположены треугольником…

В начале марта Свиридов начал подниматься с постели и сразу же заговорил о своей работе. Много времени упущено, предстоит немало потрудиться. Достанется а жене, дел хватит на десятерых. Чтобы убедить окружающих в своем душевном и физическом благополучии, он с видом здоровяка, для которого ничего трудного нет, сжимал в своих объятиях жену и врача или затягивал бравурные песенки, отбивая ритм хлопками по обложкам книг. В одну из таких счастливых минут Самсон Данилович, прильнув к уху своего друга, с той значительностью, с какой вверяют сокровенную тайну, сказал:

— Ты изменишь свое мнение о человечестве… Нищета и голод разделяют людей и делают их несчастными. В мире, где все будут сыты, не будет ни злобы, ни вражды… Я никогда не устану трудиться для блага людей. Когда моих сил не хватит, я буду это делать руками тех, кто, как и я, верит в великое назначенце хлореллы.

Врач забыл, что перед ним больной, что философские споры с ним неуместны, и, поддавшись полемическому пылу, сказал:

— Со слишком высокой колокольни глядишь ты на мир.

— Ничего удивительного, — возразил Свиридов, — чем выше мы над землей, тем дальше видим.

— Дальше, — не унимался врач, — но ничего вблизи. С твоей колокольни все повседневное кажется ничтожным, люди маленькими, дела их незначительными.

Самсон Данилович сообразил, что спор следует кончить, и коротко бросил:

— Дел оттуда не увидишь, люди выглядят маленькими, но отнюдь не мелкими.

Арон Вульфович поспешил согласиться и, дружелюбно подмигнув больному другу, ласково сказал:

— Ничего с твоей хлореллой не случится, если ты еще погуляешь. Пора бы и мне передохнуть… Никак не отосплюсь, ложусь и встаю усталым… У нас, врачей, это недобрая примета…

Свиридов с чувством признательности пожал ему руку, но на следующий день вновь заговорил о работе.

Март выдался на редкость теплый. Снег стремительно таял, холодные ветры сгинули, и на отлогом берегу Москвы-реки золотом зацвела мать-мачеха. Здоровье Свиридова с каждым днем улучшалось, а Каминскому становилось все хуже. Он сильно похудел и жаловался, что никак не отоспится. Свиридову не сиделось на месте, и друзья часто отправлялись за город. Там, в березовых рощах и в сосновых перелесках, больной жадно прислушивался к пению желтой овсянки, гомону грачей и запоминающейся трели жаворонка, а его спутник тусклым взглядом, обращенным вдаль, прощался с последней весной.

Поделиться с друзьями: