Повесть о художнике Айвазовском
Шрифт:
Гайвазовскому стало жутко, но он продолжал наблюдать. Он заметил, что даже в минуты молитвенного экстаза евреи молятся по-разному: владельцы кресел, натянув на глаза небольшие, изящные накидки, лишь слегка колыхались своими тучными телами, их голосов совершенно не было слышно в общей молитве. Но бедняки в заплатанных талесах раскачивались неистово, вкладывая в каждое слово молитвы все страдания измученных невзгодами и нуждой людей. Их молитвенное бормотание быстро переходило в крик. Жалобный вначале, он к концу торжественной молитвы становился требовательным, почти угрожающим.
Мальчику стало еще страшнее от этого неистового крика толпы с закрытыми лицами. Чуткой душой
Для одних бог — добрый, любящий отец и поэтому им нет причины неистовствовать; наоборот — они полны к нему спокойной признательности за дарованные им блага. Бедняки же громко плакались богу, обнажая измученные, скорбящие сердца и взывая к нему о милосердии. Постепенно, незаметно для себя, они от жалоб переходили к требованиям, неистово крича, что и они хотят немного радости и счастья в жизни.
Гайвазовский не выдержал и опрометью кинулся из синагоги. Но его память еще долго хранила Этот ужасный крик, напоминающий ему вопль смертельно раненного животного, а в глазах плясали раскачивающиеся фигуры без лиц, без глаз, безликая скорбная толпа.
В тот же день с ним приключилась беда. Как только Ваня вернулся домой, Варвара Дмитриевна позвала его к себе в комнату.
Губернаторша была не одна. За креслом стояла ее любимая горничная Полина — старая дева с ехидным морщинистым лицом и тонкими губами. Все слуги боялись ее — она постоянно доносила на них госпоже.
Ваня, когда вошел, сразу почувствовал что-то недоброе в ее улыбке.
Варвара Дмитриевна полулежала в кресле. Ее обычно сердитое, недовольное лицо было все в красных пятнах.
— Где это ты пропадал сегодня, mon cher? [13] спросила губернаторша расслабленным голосом.
Мальчик, опустив голову, молчал. Ему было страшно признаться, что он не пошел в гимназию и был из любопытства в синагоге. От страха он даже почувствовал неприятную дрожь в коленях. В доме все, кроме Саши, боялись Варвары Дмитриевны. Ваня старался как можно реже попадаться ей на глаза. Саша всегда потешался над ним, когда видел, как Ваня теряется в присутствии его матери.
13
Мой дорогой (франц.)
— Ты молчишь, mon ami? [14] — уже цедила сквозь зубы Варвара Дмитриевна. — Значит, совесть нечиста?
И вдруг не сдержалась и прорвавшимся визгливым голосом начала кричать на него:
— В синагоге пропадаешь? С жиденком сдружился? Мало чести и ласки от сына губернатора, потомка князей Волконских, получаешь?
Губернаторша неистовствовала.
— Убирайся в свою комнату и не смей выходить, пока тебя не позовут! — вдруг оборвала она.
Гайвазовский не помнил, как он добрался до своей комнаты, как уткнулся в подушку и замер.
14
Мой друг (франц.)
Долго он лежал, глухо всхлипывая, потом уснул.
Проснулся он уже вечером, в темноте. Кто-то сильно тряс его за плечо, громко смеясь.
— Вставай, чудак ты этакий! Все улажено.
Он узнал голос Саши. Саша присел к нему на кровать и рассказал, что, когда он вернулся из гимназии, maman была ужасно зла и бранила слуг пуще обычного, но он быстро ее успокоил.
— Странный ты, — продолжал беспечным голосом Саша, — Сказал бы, что это я
тебя попросил зайти в синагогу полюбопытствовать, — мне ведь самому неудобно. Я так и объяснил maman. А все это Полина натворила. Дважды видела тебя с каким-то мальчиком. Сегодня увидела опять, пошла за вами и выследила. Ну, я ей устрою штучку, доносчице. А главное, досадно, что ты мне ничего не сказал, вместе бы сходили. Любопытно, должно быть, у них в синагоге… Ну, расскажи, что ты там видел.В последующие дни Гайвазовский, вернувшись из гимназии, почти не выходил из своей комнаты. Он решил в дальнейшем еще реже попадаться на глаза Варваре Дмитриевне.
Но не это было главное. Из его головы никак не выходили евреи в синагоге. На улице, на уроках в гимназии и особенно в тихие вечерние часы, когда он оставался один в своей комнате, они неотступно стояли у него перед глазами.
Наконец юный художник понял, что зрелище, которое поразило его в синагоге, будет его преследовать до тех пор, пока он не перенесет его на бумагу. И он начал рисовать.
Обычно рисунки у него получались быстро. Но на этот раз работа шла мучительно медленно. То его не удовлетворяло расположение фигур, то ему казалось, что они все похожи друг на друга. А юному художнику хотелось в этой группе людей показать каждого в отдельности, думающего, мечтающего о своем, ко в то же время слившегося в своих страданиях с остальными.
Он закрывал глаза и ясно видел эти истощенные человеческие фигуры в странной одежде.
Со стороны они могли показаться забавными и даже вызвать веселый смех. Гайвазовскому же было больно. В этих униженных и оскорбленных людях мальчик чувствовал таких же бедняков, как он сам, читал на их лицах как бы частично историю своей судьбы. А на рисунках у него по-прежнему получались только смешные фигурки.
Как-то вечером он особенно горько задумался о себе, о своем положении в доме Казначеевых, где с каждым днем он сильнее чувствовал, что живет из милости, и даже слуги относятся к нему свысока. Но тут же он вспомнил, что и учитель-итальянец, и гимназические учителя, и сам Казначеев — все говорят, что у него счастливый дар и он непременно преуспеет в художестве. И он внезапно ощутил такой прилив сил, такую веру в себя, что ему захотелось громко петь, смеяться и скорее что-то делать. Он подошел к столу, где лежали варианты его рисунка, зажег свечи, схватил карандаш и начал работать с какой-то неудержимостью.
Через два часа он в изнеможении выпустил из пальцев карандаш, рисунок был окончен. Юный художник глядел на свой труд и был им доволен. Наконец он добился того, чего хотел. Фигуры получились характерные, живые. Ощущался даже ритм движений этой взволнованной, охваченной экстазом толпы.
Гайвазовский дал рисунку название «Евреи в синагоге».
Когда в следующее воскресенье юноша показал свой новый рисунок Саше Казначееву и Феде Нарышкину, те несколько мгновений молчали, а потом разразились гомерическим хохотом, приговаривая:
— Ну и смешные эти жиды! Аи да Ваня! Вот одолжил! Только учитель-итальянец не смеялся, а сказал:
— Синьор Гайвазовский, вы настоящий маэстро! — Он впервые так назвал юного художника.
Итальянец отвесил ему низкий, церемонный поклон и еще раз взял в руки рисунок. В его глазах не было ни смешинки. Легкая грусть облачком легла на лицо.
Ваня облегченно вздохнул: его работа понята учителем так, как должно. Значит, он сумел своим рисунком вызвать в другом человеке мысли и чувства, испытанные им самим. Теперь его уже не угнетал громкий смех двух развеселившихся барчуков. Итальянец все еще рассматривал рисунок, как вдруг Федя Нарышкин выхватил его и помчался к матери.