Повесть о Микки-Маусе, или записки Учителя
Шрифт:
– Тогда это не будет Истиной! – парировал я.
– А тебе обязательно надо, что ты сообщал Истину! Должен же кто-то нести всякую трогательную чушь, никак не подтверждающуюся жизненной практикой! Откуда тебе знать, может Бог тебя для того и создал, чтоб ты и был таким вот обречённым на забвение краснобаем? Ведь если таких, как ты, не будет, то не будет фона, на котором великое будет выглядеть действительно великим! – снова ранил меня в сердце Микки. Но отвечать ему уже было поздно. В конце концов, он ведь и вправду невидимый!
Когда я говорю с ним, со стороны всё выглядит так, будто я – сумасшедший, будто говорю сам с собой или, в лучшем случае, со стенами (если
Я – оловянный солдатик. Я плыву в бумажном корабле по сточной канаве и вмещаю в себя весь мир, в котором я якобы плыву по сточной канаве. Вот-вот меня раздавит колесо какой-то телеги, но это будет означать, что я всего лишь перевернулся на другой бок, чтобы наконец проснуться и увидеть какую-то очередную Русалочку, каковые заебали меня без исключения все.
Ах, как многообразна жизнь! Как в ней много самых разнообразных моральных уродов, каждый из которых счастливей меня! Они все живут себе и считают, что то, что они видят перед собой – это так и есть; это и есть, мол, то, что они и видят. И только я один знаю, что всё это совершенно не так! Всё это – совершенно не то, чем кажется, и всё обстоит совершенно не так, как об этом принято думать, а тем более говорить вслух.
Моя мать мне вовсе не мать, а моя жена мне вовсе не жена, и уж конечно, мой отец мне никакой не отец. Только мои дети – мои. Но и это лишь до поры до времени.
Я стою тут, блядь, на зелёном ковролине с разорванным нахуй сердцем, а им всем нет до этого никакого дела! У них есть заботы поважнее: они пришли меня убивать! Вот их цель! О, русский бунт, сука-рот, бессмысленный и беспощадный во всякое время, как будто сам демон зажигает лампы, чтобы представить всё не в настоящем виде. О, бедный Гоголь я! Сейчас-сейчас, осталось им только пару раз поднатужиться, и они высадят последнюю дверь к Центру Моей Головы.
Им не нравится Единое Поле. Им не нравлюсь я! Хотя они все просто врут. Им не нравится, что я и есть Единое Поле, потому что они сами хотели б им быть! Но быть Единым Полем – это значит быть на моём месте. А на моём месте не будет никого и никогда, кроме Меня!
Но они не понимают. 44-й сбил их всех с толку. Там, в толпе, один паренёк понимал вроде, но они его затоптали, заглушили; им показалось, что он говорит хуйню, несёт ахинею, бредит и прочее. Они лезут, лезут ко мне, на рожон. Они не понимают. Они не понимают, что если не будет Меня, не станет Единого Поля, а когда нет Единого Поля – нет ничего…
Они не понимают, нет. Им бы только высадить дверь, показать свою быдляцкую удаль, настоять на своём. Ну так и пусть сдохнут!
– Да сдохните же вы все наконец, мрази! Шваль человеческая! – закричал я, распахивая дверь настежь.
Но тут произошло неожиданное. Я до сих пор не понимаю, когда вспоминаю тот день на том свете, как это могло так случиться. Как это так вдруг вышло, что как раз в тот момент, когда я уже был в двух шагах от победы, когда я, сам не смея поверить своему счастью, чувствовал, что вот наконец вернул себя самого себя (хотя бы и в последние минуты второй жизни), как, как получилось так, что именно в этот момент я вдруг снова стал Микки-Маусом... И, что самое поразительное, на сей раз Микки-Маусом видимым. Видимым для всех и вполне осязаемым!
Да, вроде бы дверь моим убийцам открывал ещё я – по крайней
мере, я точно взялся за ручку – но… когда она открылась, Микки-Маус, ещё не успевший понять, что он – Микки-Маус, увидел там вовсе не революционных пилотов, а… полицейских…Они вообще ничего не стали ему говорить. Уж слишком было всё очевидно: мой труп у него за спиной, а в его руках ещё дымящийся револьвер…
От неожиданности он выронил его на зелёный ковролин, и его освободившиеся руки полицейские заботливо упаковали в наручники.
Микки-Маус всё ждал, что они вот-вот скажут: «Не волнуйтесь, следствие разберётся», но на сей раз они вообще промолчали…
Кто-то из нас лежал на уже подгнивающих листьях глазами к расколотому надвое небу, с которого скатывались, как ягоды рябины по скату крыши дачного домика, самые разные звёзды. Вразнобой. Неважно, первой величины, второй или третьей – все без разбору; все они скатывались в перламутровый дождь, и весь их свет растворялся в струях его без остатка, лишь напоследок расходясь по дождю мерцающими последними волнами своего цветового спектра, подобно кругам на воде, расходящимся от брошенных в омут камней, частей какого-нибудь прежнего Эвереста, к примеру; той горы, которую звали Эверестом когда-то в прежней Вселенной.
Тот, кто лежал на подгнивающих листьях, в общем-то, понимал, что он только что расстрелян по приговору какого-то там Трибунала, и, в принципе, у него нет глаз, которыми он мог бы видеть то, что он над собою видел; нет ни глаз, ни вообще как такового лица, потому как выстрел в затылок разрывною пулей в упор вообще мало что оставляет от как таковой… головы.
Он, этот самый кто-то из нас, понимал и то, что всё, в общем-то, правильно; иначе и быть не могло. Состав Преступления был налицо. Слишком очевидно, слишком преступно. Убил Меня – отвечай. Как по-другому?
Он только не понимал, почему убил именно он. Это как-то ускользнуло от его внимания. Он помнил последние дни только с того момента, когда неожиданно обнаружил себя убийцей, стоящим над трупом кого-то из нас с дымящимся револьвером в руках. Теперь он тоже труп. Тоже кого-то из нас…
Как глупо это всё получилось. Кто-то из нас убил кого-то из нас, за что кто-то из нас убил уже, в свою очередь, его, и зачем это всё вообще было, если ничего абсолютно не изменилось. Ни для кого из нас.
Труп кого-то из нас нехотя наблюдал за редким в наших широтах явлением под названием светопредставление; думал обо всём этом; о том, что нет ни малейшей разницы, кто кого убил, зачем, почему, или никто не убивал никого и, напротив, все живы-здоровы и будут жить вечно, и не имел никакой спасительной возможности даже хотя бы на миг усомниться в том, что всё теперь так и будет всегда. И даже более того: всё всегда именно так и было. И не было никогда ничего, кроме перламутрового дождя и расколотого надвое неба… Неба над трупом казнённого за убийство… себя самого…
– Ну вот… Понимаешь?.. – сказал я и сделал ещё один глоток кофе, – Понимаешь, как на самом деле всё сложно и, в сущности, интересно. А вокруг… вокруг…
– Ну да… – подхватил Микки-Маус, – А вокруг одни ублюдки со своими тупыми примитивными проблемами, заботами о домашнем хозяйстве и с прочими своими быдляцкими добродетелями!..
– Ну да. – согласился я. Оба мы замолчали, потому что оба полезли за сигаретами.
– То есть ты считаешь, – прервал наконец наше временное молчание Микки-Маус, – что такая картина мира, где ничто никогда никакого не имеет значения, в общем и целом, верна? – и он хитро прищурился, выпустив струйку сигаретного дыма.