Повесть о пустяках
Шрифт:
Супрематист рисует на клякспапире квадраты и палочки. Потом он будет отстаивать чистоту абстрактного пятна, будет говорить о самодовлеющем значении цвета, о его организующем начале, о преподавании законов оптики, о лабораторных опытах с цветными стеклами, о влиянии спектра на психику масс — говорить с холодной уверенностью педанта, не допускающего двух мнений.
Уже третий год ведутся программные споры в Совете Вхутемаса. Ученики отбывают трудовую повинность — пилят подрамки на топливо, роют дорожки в снегу академического сада, ездят за продуктами для своего кооператива, ходят по наряду на погрузки и выгрузки, на субботники — по три раза в неделю, работают лопатами, кирками и метлами, таскают тюки и ящики, голосуют, переизбирают, расписывают агитпоезда и плакаты, в свободное время забегая в холодные мастерские, чтобы продолжать профессорские споры. Центробежная сила относит эти споры по спирали, захватывая все более широкие круги. В Зимнем дворце, в Доме Искусств и в Доме Литераторов, в зале Городской Думы, в помещении Госиздата, во «Всемирной Литературе», в Институте Истории Искусств, в «Pavillon de Paris» — все чаще устраиваются публичные диспуты по вопросам
Вхутемасцы пилят подрамки и ящики, ломают сучья в саду, в Главтопе выгрызают по норме очередную сажень еловых бревен, но этого хватает на три дня в неделю. Больше половины мастерских закрыто до весны. С потолков осыпается штукатурка, в музее сыреют и коробятся картины. На дворе валит неудержимый снег, покрывая безжизненные академические флигеля. Сторож Савелий, прослуживший 25 лет в Академии и теперь вселенный в бывшую ректорскую квартиру, пухнет от голода и мороза; руки Савелия сквозят на свет, по лицу пошли желтые отеки, веки вздулись, десны ослабели от цинги. Сторож Савелий стучится к Коленьке.
— Товарищ комиссар, барин-батюшка! Схлопочите мне пропуск в деревню, сделайте милость! В деревне, бают, водятся коровенки. Мясца бы.
7
Неужели зиме 20-го года может быть положен предел? Неужели ринутся вдоль тротуаров мутные ручьи, застучат копыта по булыжникам, выбивая искры? Старый сторож батального класса Савелий, застигнутый врасплох атакой революции, менее цветистой, но несравненно более страшной, чем те бои, что изображались в его присутствии четверть века подряд учениками Академии на «репинских», «полурепинских» и казеиновых холстах для соискания наград и отличий, — отечный сторож Савелий, изнывающий в промерзшей ректорской квартире, даже не ответил бы на подобный вопрос, настолько он показался бы невероятным. Да и не один только Савелий сказал бы, что, конечно, эта зима — последняя зима, за которой уже нет иных времен года. И тем не менее, проснувшись как-то утром, Коленька Хохлов с удивлением заметил, что пар от его дыхания почти не виден. Странное событие до такой степени взволновало и поразило Коленьку, что он, забыв надеть валенки, босиком подбежал к окну. Небо голубело по-праздничному, с крыш повисли стеклянные сосульки, с них капала вода, снег во дворе осел, и сугробы кое-где провалились. Но самым удивительным была фигура квартиранта Поленова: он стоял посреди двора, под солнцем, без тулупа и даже без пиджака — с открытым воротом рубахи, руки в боки, и, глядя вверх, улыбался. Коленька проследил взгляд квартиранта Поленова, но ничего не нашел, кроме неба, голубого и безоблачного. Очевидно, именно небо, его чистая и светящаяся голубизна послужили причиной улыбки Поленова: она была беспредметна, его улыбка, была непроизвольным биологическим ответом весеннему утру.
— Вставай! — крикнул Хохлов ученице Вхутемаса, шестнадцатилетней Витулиной, еще дремавшей в постели. — Вставай, тебе говорят: весна!
Коленька вытолкнул ее из-под одеяла, горячую от сна, в одной коротенькой и помятой денной рубашонке. Он подтащил Витулинку к окну, — зажав ладони между ног, она смотрела на голубое небо, на прозрачные сосульки, на квартиранта Поленова и тоже улыбалась. Бывали случаи, когда великие истины, научные открытия и даже математические формулы внезапно угадывались во сне, в один миг неожиданного озарения. Поэтому нет ничего неправдоподобного в том, что равнодушная и немного досадная потребность в тепле, соединявшая Коленьку с Мухой, с Дорой из хора и теперь с Витулиной, в одно мгновение преобразилась в любовь. В это первое весеннее утро два человека, стоявшие босиком, в одних рубашках, на холодном, отсыревшем полу у окна, наполнялись, как сосуды, с быстротой необычайной сознанием своей любви. Тело Витулиной еще хранило зной постели, но он уже был не нужен Коленьке Хохлову, и, несмотря на то что пар еще вылетал изо рта, что в комнате было сыро и зябко, ему захотелось окунуться в свежую воду, подставить голову и плечи под кран. Но водопровод не действовал, вода еще не оттаяла в трубах. Одевшись наспех, Коленька схватил кувшин и спустился во двор. Квартирант Поленов продолжал стоять — руки в боки.
— Извольте видеть! — сказал Поленов.
— Да! — ответил Коленька, и они оба засмеялись.
Коленька нацедил воды из дворового крана, обмотанного соломой и тряпками, и, не переводя дыхания, взбежал на четвертый этаж. В столовой солнечные искры сверкали на горке с русским трактирным фарфором, когда-то собиравшимся Коленькой и почитаемым нянькой Афимьей: на чашках саксонского убора и лиможской формы, на чайнике «Рафаэль» с вычурной
ручкой под рококо, на фасонной венецианской посуде дятьковского, бронницкого, городищенского или дулевского производства, на густо-кобальтовом, темно-зеленом и пунцовом блеске, на лубочной деколи с золотой разделкой, на стекле и фаянсе, на масленках, сахарницах и солонках в виде наседки в корзине с цыплятами, или бревна с воткнутым в него топором, или плывущего лебедя, виноградной лозы, ананаса, раскрывающегося пополам. В Колиной комнате шестнадцатилетняя Витулина, в коротенькой рубашонке, едва доходившей до бедер, и в валенках на босу ногу, оправляла постель.Все в этот первый весенний день было необычайным, все казалось новым и волнующим. Идя по городу, Коленька радостно читал непривычные названия улиц: исчезли Литейный, Шпалерная, Дворцовая площадь, Невский — появилась площадь Урицкого, улица Воинова, бульвар Володарского, проспект 25-го Октября, площадь Революции, Большая Пролетарская улица, Кооперативный переулок, проспект Нахимсона… Почему еще существует имя «Петроград»? Надо бы и его перекрасить в «Восстанск», в «Переворотск»! Коленька весело смеется, прижимая к себе Витулину. История, жизнь прекрасны в своих переменах; город — жизнь, а не музей. Впрочем, все сегодня прекрасно: голубое небо; милиционер, закуривающий цигарку; разбитый броневик, торчащий из сугроба; талый снег и полыньи на Неве; прекрасно само весеннее слово «полынья», прекрасен еврейский юноша с большими синими ушами, переходивший дорогу и вдруг погнавшийся за сорванной ветром кепкой; прекрасны солнечное тепло и радужные слезы уходящей зимы. Блестят хрустальные подвески, потоки выбиваются из водосточных труб.
Вот петербургский Парфенон — белая Фондовая Биржа на разливе двух рек. Три года тому назад по ее широчайшей лестнице суетливо сновали маклеры, банковские агенты, менялы. Теперь она стоит в запустенье, и трещины пробегают по ее колоннам, подобно ящерицам. Коленька подымается по ступеням на верхнюю площадку. Старый портал напоминает величественную театральную декорацию Бибиены или Гонзаго. Какой торжественный, всенародный театр!
— Витулик! — зовет Коленька. — Девочка моя! Смотри: там, в сквере, сходящем к Неве, я выстрою трибуны для публики; там разместятся десятки тысяч зрителей. Здесь, на ступенях, на портале — будут тысячи актеров! Вчерашнюю Биржу я превращу в театр. Смотри!
Коленька подбирает с влажной каменной плиты заржавый гвоздь и выскабливает на штукатурке Томонова храма чертеж мелькнувших в воображении зрелищ. Коленька ничего не видит вокруг себя, он забывает, что уже много времени на апрельском сквозняке, укрывшись за колонну, дрогнет Витулина. Очнувшись, Коленька целует ее в губы и произносит: «Люблю».
8
Командующему Петроградским Военным Округом.
Уважаемый товарищ, В соответствии с директивами, полученными от Президиума Петросовета, Чрезвычайная Тройка по проведению первомайских торжеств в гор. Петрограде настоящим просит Вас не отказать в любезности предоставить в распоряжение Начальника Штаба Чрезвычайной Тройки, под его личную ответственность, до 2.000 красноармейцев разного рода оружия (спецификацию прилагаю) при краскомах, орудиях и полном боевом снаряжении, а также — 3 самолета, 1 дирижабль, линейный крейсер «Аврора», 2 контрминоносца, 5 автоброневых машин и салютное орудие Петропавловской крепости — на день 1-го Мая (с 5 ч. дня до 12 час. ночи) и в дни репетиции, числом 10 для личного состава и не более 2 для кораблей, самолетов, броневых машин и орудий.
Снабжение личного состава продуктами питания возложено на Продовольственный сектор Штаба, по след. норме на человека: 1/8 фунта хлеба, 1/8 ф. леденцов, 1/4 ф. вяленой рыбы, 1/16 ф. махорки и горячий кипяток, плюс в день 1-го Мая 1/4 ф. пшенной крупы и 1/2 ф. овса.
Просьба озаботиться выделением постоянного состава, дабы текучестью участников не осложнять репетиций и не подорвать спектакля.
С товарищеским приветом
Пред. Чрезв. Тройки: М. Каминер.
Нач. Штаба: Н. Хохлов.
Управдел Штаба: Д. Шапкин.
В 1561 году скульптор Леон Леони писал к Микель-Анжело: «Я занят самым пышным празднеством, какое только осуществлялось за последние сто лет. В нем участвуют горы, острова, настоящие воды, сражения на суше и на море, с небом, адом и многочисленными постройками в перспективе. Мантуя представляет собою сейчас настоящий хаос, и можно подумать, что я прислан сюда для разрушения. Здесь больше не найти ни досок, ни гвоздей, ни крыш, ничего: так много материала я употребляю для этих построек».
В Зимнем дворце, в Тронном и в Гербовом залах, репетировали массовые сцены. По узорному паркету с криками «ура!» красноармейцы проносились атаками, в сомкнутом строю и в рассыпном. На дворе походные кухни кипятили воду.
9
В день 1-го Мая всегда бывает солнечно, ветрено и тепло. В этот день природа не дает осечек. Снова по улицам Петербурга, красным от флагов и черным от народа, продвигались карнавальные колесницы: грузовики, превращенные в телефонный аппарат, в избу-читальню, в молотилку, в самолет, в мясорубку, наполненную генералами, в гильотину, под ножом которой болталась огромная голова Пуанкарэ; дальше двигалась клетка, набитая приставами и полицейскими; калоша, в которой сидели дядя Сам, Джон Буль, Клемансо, Шейдеман, Милюков, Чемберлен и Керенский. 1-го Мая 1920-го года в Петербурге произошло чудо: на Марсово поле сошлись тысячи людей, и к 5 часам дня оно преобразилось в тонкоствольный, прозрачный парк. С октября 17-го года, из месяца в месяц, из года в год — забывая, что месяцы и годы остались позади, — говорили: «Большевики не протянут и двух недель, большевики падут, как только Колчак, они падут, как только Деникин, разбегутся, как только блокада, лопнут при первом неурожае»… Теперь — о Марсовом парке: «Он зачахнет через две недели, через месяц его выдернут на свалку». Но к концу мая парк зазеленел. Давняя какая-то российская императрица писала про Летний сад: «Огород наш дюже разросся», — с 1-го Мая 1920-го года его площадь увеличилась втрое.