Повесть о сестре
Шрифт:
В конце зимы серьёзно заболел Евгений Карлович. Он лежал недели три, и вдруг оказалось, что этот холодный и как бы чужой в семье человек — такой же беспомощный ребенок, каким была Лелечка, не хотевшая есть кашки.
Он стонал, жаловался, его комнаты перестали быть святилищем, к нему приносили поднос с куриным бульоном и пузырь с горячей водой. Сестра проводила ночи у его постели — и было странно думать, что вот все-таки она, не какая другая женщина, например не та, которую мы встретили на цыганском концерте, поправляет ему подушки, ставит ему компрессы и отмечает его температуру. Я видел, что сестре тяжело и что больной капризен и порою груб
— Ну и оставь меня в покое, и ступай к своему Власьеву!
Я замер от ужаса и отвращенья. Если бы Евгений Карлович не был болен, я, вероятно, бросился бы на него с кулаками. Голос его умолк, затем я слышал, как сестра ушла к себе в комнату, соседнюю с моей, и как все в доме умерло.
Пусть больной — но как он смеет! Я дрожал от волнения и рисовал себе картину какой-то страшной мести, придумывал резкие, обличающие слова, которые я крикну этому противному старику, изломавшему жизнь моей сестры.
Не постучав, вошла Катя:
— Костя…
— Я не сплю, Катя. Что ты?
— Ты не спишь… Костя, я сейчас уеду, мне нужно немедленно уехать. Ты поедешь со мной?
— Куда?
— Я не знаю. Я не могу больше здесь жить. Я тебе потом скажу…
Катя старалась говорить спокойным голосом, но я видел, что она дрожит от волнения. Я сказал:
— Я еду с тобой, куда хочешь. Можно пока поехать ко мне, а потом… я не знаю… верно, ты поедешь к маме? Я сейчас встану, Катя.
Она вышла, а я стал поспешно одеваться. Куда нам ехать ночью? Даже и извозчика в Сокольниках ночью не найти. И вообще — что же это такое будет! И в то же время непременно нужно решительно ответить на грубость, на эту дикую выходку Евгения Карловича. А как же он останется один, больной? Ну, это уж его дело! Катя знает лучше.
Я слышал, как в Катиной комнате выдвигались ящики комода и шуршали по полу ремни чемодана. Потом сразу все стихло. Одетый, я ждал. Прошло с полчаса. Тогда я решился войти к Кате. Она сидела на постели и смотрела на вещи, лежавшие на полу. Когда я вошел, она улыбнулась и сказала ласково и виновато:
— Прости меня, Костя. Конечно, я никуда не поеду. И некуда. Прости меня! Я не сдержалась, и это очень худо.
— Я ведь все слышал, Катя. То есть я слышал одну фразу.
— Ну и все… Ложись, милый, и прости меня.
— Но, может быть, Катя, и правда, лучше тебе уйти совсем?
— Нет, Костя. Какие пустяки! И он — больной. У меня уже прошло…
В глубине души и я думал, что так лучше. «Главное, — думал я, — извозчика нет, как же без извозчика?» Сейчас мне это казалось самым важным. Если бы днем — тогда гораздо проще…
Катя вышла, потом на минуту вернулась что-то взять, потом я услыхал в комнате мужа ее обычный, спокойный и ровный голос. Вот она сошла вниз — за горячей водой для пузыря. Мне остается пойти к себе и лечь спать. Какая сильная Катя! А может быть, наоборот — она слишком слаба для такого решительного шага? Как ей трудно…
Он встал худым и постаревшим. В их отношениях ничто не изменилось. Поправившись, он опять проводил свои вечера в городе.
Наступила весна — пора моих государственных экзаменов. Они не были мне страшны, — но все же о визитах к сестре нельзя было и думать. Я приближался к преддверию самостоятельной жизни.
Я думаю,
что наши души с сестрой были связаны невидимыми нитями. В те дни, когда она рвалась куда-то и требовала от жизни многого, — и я был мечтателем, и мне хотелось перегнуть судьбу и овладеть ее путями. Но вот Катя успокоилась — нашла что-то или надумала; и странный, нежданный покой вошел в мою жизнь. Из многих юношей, бывших моими сверстниками, я мог бы назваться тогда самым уравновешенным и самым уверенным в том, что звезды на небе светят для всех, но не всем суждены полеты. Я сознательно готовил себе маленькую жизнь — и уже занес ногу на первую ее ступеньку.Конец
Как будто бы мы долго гуляли вдвоем в горах и вот, на склоне дня, простились на высоком холме, откуда на две стороны видны две долины: там — кучка домиков, здесь — городок твоего бытия. Прощай!
Разойдясь, мы аукаемся, пока эхо гор доносит звук. Затем наши голоса замирают, и мы молча спускаемся каждый по своему склону — к своей судьбе. День гаснет, в домиках зажглись огни. Дружба не забыта, но ум каждого из нас уже занят заботами своей долины.
Прощаясь, мы не могли думать, что больше не увидимся никогда. Это просто как-то не приходило в голову. Мы были молоды, и мы привыкли к встречам и расставаньям. Сестра приехала на вокзал проводить меня, мы обнялись и пожелали друг другу лучшего. Она уверяла:
— Ну, ты долго не засидишься у мамы: затоскуешь по Москве!
И я думал, махая ей из окна вагона шляпой:
«Без Москвы трудно! Здесь много осталось милого».
Я застал мать больною; за последний год она очень ослабела и почти ослепла, уже не могла писать писем и поручала это мне. Она мечтала об одном: чтобы я пожил с нею до ее смерти. А что дни ее не будут долгими — мать хорошо сознавала. И еще она хотела, чтобы я женился:
— Ты — мой последний. Повидать бы и от тебя внука — да и на покой!
Я не буду рассказывать о своей жизни. Только скажу, что я оказался послушным сыном и что мечта моей матери исполнилась: она умерла вскоре после того, как я стал отцом.
Из многих смертей, которые мне довелось оплакивать, смерть матери была самой легкой и самой понятной. Когда, много позже, я потерял жену, с которой прожил долгие годы мирно и любовно, и почти тогда же потерял сына, убитого в гражданской войне, — я и их смерти принял как тяжкое, но возможное, оправданное жизнью. Вспоминая о них, я не задаю себе вопроса: «Зачем они жили и за что погибли?» Моя жена умерла в тягчайший год России, — и, быть может, для нее лучше, что ей не пришлось скитаться по чужим землям, как приходится мне. Сын мой знал, на что идет; я его не удерживал — да и не мог бы. Их судьба мне понятна.
Но непонятной и ничем не оправданной кажется мне судьба моей сестры.
Расставшись, мы редко переписывались, особенно с тех пор, как выяснилось, что я останусь в провинции, где уже нашел службу, и что я женюсь. В этих редких письмах сестра писала мне только о своих детях — ничего о себе. Когда у меня начались свои заботы, переписка наша невольно оборвалась. Так прошло года три.
И вот однажды я получил письмо от своего племянника Володи, который уже кончал гимназию, — письмо коротенькое, хорошее, умное и почтительное. Он писал между прочим, что мама его очень больна, что она часто вспоминает обо мне и просила его мне написать. Скоро ей будут делать серьезную операцию, исход которой трудно предвидеть.