Повесть о смерти
Шрифт:
«Все они, конечно, лгали, очень поэтично и очень наивно», — думал он. — «Ни на какой Корабль Арго никто после смерти не попадет и вообще больше ничего никогда не будет. Что же тут страшного? Ровно ничего. Я пожил достаточно, знал в жизни больше прекрасного, чем худого, сделал немало, увеличил то, что называется сокровищницей знания. Конечно, если б еще пожил, мог бы еще кое-что сделать, но я и так далеко перешел через среднюю продолжительность человеческой жизни. Вместо меня для науки будут работать другие, наука бессмертна. Они помянут меня добрым словом и не в одной Франции: я работал и для всего человечества. Делал это как мог и умел также в политике; и здесь работал на пользу людям. Были, конечно, ошибки, о них тяжело вспоминать, но ничего очень дурного я не сделал. Быть может, главная ошибка была в том, что я рассматривал человека хоть отчасти как логическую машину… Скоро похоронят, забудут не так скоро, да если б и забыли, то нет большой
К девяти часам он обещал составить и послать в типографию правительственное сообщение о происшествии во Дворце Инвалидов. Он поднял фонарь, взглянул на часы, времени оставалось лишь минут двадцать. С усилием встал с кушетки, — боль стала почти нестерпимой, — надел сюртук, опять повернул какие-то рычаги и вернулся в свой кабинет. Там он сел за стол, подумал и стал писать: «Quelques invalides se sont livres, dans la journee du 23, a des actes d'insubordination qui» [113] …
113
"Побывали несколько инвалидов 23 числа по поводу действий, нарушающих субординацию..." (фр.)
Через четверть часа он отдал рассыльному бумагу. Поднялся, опираясь на письменный стол, смочил голову одеколоном и принял пилюлю. Лекарство давало облегчение на час или полтора, этого было достаточно для лекции. Ровно в девять прошел в лекционный зал. Аудитория встретила его бурными, долгими рукоплесканьями. С тех пор, как он стал членом Временного правительства, его популярность еще возросла, чего он никак понять не мог. Араго поклонился, ожидая конца овации, затем стал рассматривать публику в поисках самого тупого слушателя.
Во втором ряду, с края, нервно оглядываясь по сторонам, сидел плохо одетый человек очень мрачного вида, знаменитый революционер, крайний из крайних, сын члена Конвента, Огюст Бланки. «Этот что тут делает?» — изумленно спросил себя Араго. Они не были знакомы, но знали друг друга в лицо. Араго относился очень враждебно к коммунистам, однако считал Бланки честным и искренним человеком. Вдобавок, люди, интересующиеся астрономией, всегда пользовались некоторым его расположением. «Что ж, из моих коллег по правительству, верно никто о кометах не имеет ни малейшего представления. А этот интересуется!.. Учись, голубчик, учись». Рукоплескания наконец прекратились. Араго чуть откашлялся. Боль стала слабеть, пилюля подействовала. «Прочту, сил хватит. Ненадолго, но хватит»…
— Mesdames, Messieurs, — сказал он. Здесь не полагалось говорить «citoyens».
IV
.......
V
Творцы мифов одно говорят напоказ, но в другом говорят правду.
Бланки приехал в Париж из ссылки в первые же революционные дни. Он лишь недавно был выпущен из тюрьмы и жил на Луаре под надзором полиции.
Ему тогда было 43 года, но на вид можно было ему дать шестьдесят. Это был невысокий, чуть сгорбленный, чрезвычайно худой, болезненного вида человек, с коротко остриженными полуседыми волосами, с недобрыми проницательными серыми глазами. Впрочем, хорошего описания его внешнего облика не осталось в воспоминаниях современников, а плохие очень расходятся. Токвиль изобразил Бланки чудовищем и по наружности, — «одно воспоминание о нем всегда вызывало во мне отвращение и ужас». А кто-то из поздних друзей говорив о «неземной кротости» его лица. Так же расходились суждения современников об его моральном облике. Однако единомышленники и поклонники тоже чувствовали себя неуютно в обществе этого человека. Могли бы ему сказать ему, как Александр Кикин Петру: «Ум любит простор, а мне от тебя тесно».
Он выехал из Блуа в Париж, как только пришло известие о февральской революции. Никому из единомышленников не мог дать знать о своем приезде, да может быть, и не хотел. Бланки в каждом единомышленнике первым долгом подозревал тайного полицейского агента. Действительно, в течение всей его жизни полиция, и королевская, и императорская, и республиканская, чрезвычайно им интересовалась и старалась приставить к нему своих людей. В ту пору такие агенты назывались почему-то cocqueur-ами [114] .
Вероятно, Бланки допускал, что есть гнусные, последнего разряда люди среди ближайших его соратников. Но можно было использовать и их. Как Наполеон, он думал, что «в политике нельзя быть очень разборчивым: надо привлекать к себе и тех, кого всего меньше любишь и уважаешь: в хозяйстве всё может пригодиться».114
петушками
Однако тотчас после своего приезда Бланки встретился с двумя поклонниками. Они чрезвычайно ему обрадовались, и он сразу насторожился: люди редко радовались встрече с ним. Предположил, что оба шпионы. В этом наполовину ошибся: шпионом был только один. Монархия только что пала, тем не менее новая полиция, то есть та же прежняя, королевская, чуть подчищенная и быстро пополнившаяся, пришла к мысли, что и при республиканском строе не мешает иметь своего осведомителя при таком человеке, как Бланки. Оба поклонника спрашивали, где он остановился. Он им своего адреса не дал. Позднее они предложили вместе пообедать, — он и от этого уклонился, сославшись на то, что не имеет денег. Действительно, у него в кармане было только полтора франка: их, по его смете, должно было хватить на несколько дней. Бланки всю жизнь, на свободе и в тюрьме, питался преимущественно овощами и хлебом. Это не мешало соратникам говорить, что овощи — для отвода глаз, а на самом деле он питается как тонкий гастроном, — «как Брилья Саварен», — весело утверждал Прудон.
Все же он расспросил поклонников и узнал, что революционеры собираются вечером на митинг в танцевальном зале Прадо. Обещал прийти туда и сказать речь о том, что нужно делать в начавшейся революции людям коммунистического образа мыслей. Древнее слово «коммунизм», так часто менявшее содержание, в сороковых годах было в большой моде. Его употребляли и сторонники, и враги. Прудон уверял, что во Франции есть до двухсот тысяч коммунистов. Бланки думал, что их не наберется и тысячи
Это был один из самых замечательных революционеров в истории, — вероятно, самый замечательный революционер XIX века. Общие места о нем часто ложны или чрезвычайно преувеличены. На дурном политическом жаргоне разных стран не раз говорилось, будто он был «вспышкопускатель» и «путчист», Никогда не умевший рассчитывать соотношение сил, не способный подвергать события социально-политическому и экономическому анализу. На самом деле Бланки был человеком совершенно исключительной проницательности. Вопреки распространенному суждению, он, в отличие от знаменитых теоретиков социализма, почти никогда в своих предсказаниях не ошибался. Как Фемистокл, «умел видеть настоящее и предвидеть будущее».
Из революционных дел, которыми руководил Бланки, ни одно не удалось. Но он заранее и знал, что они не удадутся. Часто с большой точностью предсказывал, на чем именно дело сорвется, и соотношение сил определял безошибочно. Он писал немного, но некоторые его статьи и письма должны были бы причисляться к ценнейшему в мировой революционной литературе. То же самое относится к его взглядам на ведение восстаний. Очень часто революционеры девятнадцатого столетия поручали строить и защищать баррикады тем из своей среды, которые были или считали себя военными людьми. Они и строили, в большинстве, довольно плохо. Бланки никогда военным человеком не был — и совершенно верно указал, как надо и как не надо вести борьбу на баррикадах. Ум, наблюдательность и революционный опыт заменяли ему военные познания.
Он призывал людей к восстаниям, в успех которых не верил, и таким образом заведомо обрекал их на тюрьмы. Но он сам просидел в тюрьмах в общей сложности, при разном государственном строе, тридцать шесть лет, половину своей жизни. Очевидно, это было для него моральным оправданием. Политическое же оправдание Бланки вытекало из его общих взглядов. В связной систематической форме он своего мировоззрения не изложил, но, насколько можно судить, он совершенно не верил в социологию и в так называемые законы истории.
Скептически относился он и к историческому материализму. По принципам Маркса, по крайней мере в их классической форме, социальная революция могла быть осуществлена только на известном уровне экономического развития, в странах с наиболее развитой промышленностью. Бланки же думал, что социальная революция может произойти в Европе где угодно: кучка энергичных, сильных, на все готовых людей может захватить и удержать власть в любой европейской стране, даже имея против себя значительное большинство населения. Успех — дело счастья и благоприятного стечения обстоятельств; поэтому обязанность настоящих революционеров — пробовать. Когда же, по его суждению, не было и одного шанса на успех из десяти, он проявлял большую умеренность, проповедовал соглашение с людьми, которых ненавидел и которые его ненавидели, и повергал этим в полное изумление революционеров.