Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
Неизвестно, сколько времени журналисту пришлось бы просидеть в тюрьме, если бы следователю не пришло случайно в голову прочесть первые буквы всех слов в телеграмме. Они складывались в бранные слова. Журналист был освобожден и отделался только испугом, а Олег Леонидов спокойно ходил по Москве в ореоле остроумного мстителя.
Кафе журналистов закрылось из-за недостатка средств в конце лета 1918 года. О нем искренне жалели не только журналисты из самых разных газет, но и писатели и художники – жалели все, для кого эта квартира с низкими потолками, оклеенная нелепыми розовыми обоями, была свободным и притягательным клубом.
Особенно
В эти часы все чаще ныло сердце при мысли, что там, за Брестским вокзалом, за Ходынкой, куда медленно ушел закат, роса уже ложится на березовые рощи и журчит, обмывая коряги, вода в прозрачной подмосковной реке. От реки тянет прохладой, тиной, гнилыми сваями. На брошенных дачах темно, и зацветают в одиночестве давно посаженные пионы. Роса стекает с мезонина на крышу заколоченной терраски, и, кроме равномерного звона капель, ничего больше не слышно в густеющем сумраке вечера. Оставленные на время в покое парки, поля и леса стояли рядом с растревоженной Москвой и прислушивались сквозь сон к ее напряженному гулу.
ЗАЛ С ФОНТАНОМ
Правительство переехало из Петрограда в Москву.
Вскоре после этого редакция «Власти народа» послала меня в Лефортовские казармы. Там среди демобилизованных солдат должен был выступать Ленин.
Был слякотный вечер. Огромный казарменный зал тонул в дыму махорки. В заросшие пылью окна щелкал дождь. Пахло кислятиной, мокрыми шинелями и карболкой. Солдаты с винтовками, в грязных обмотках и разбухших бутсах сидели прямо на мокром полу.
Большей частью это были солдаты-фронтовики, застрявшие в Москве после Брестского мира. Им все было не по душе. Они никому и ничему не верили. То они шумели и требовали, чтобы их немедленно отправили на родину, то наотрез отказывались уезжать из Москвы и кричали, что их обманывают и под видом отправки на родину хотят снова погнать против немцев. Какие-то пронырливые люди и дезертиры мутили солдат. Известно, что простой русский человек, если его задергать и запутать, внезапно разъяряется и начинает бунтовать. В конечном счете от этих солдатских бунтов чаще всего страдают каптеры и кашевары.
В то время по Москве шел упорный слух, что солдаты в Лефортове могут со дня на день взбунтоваться.
Я с трудом втиснулся в казарму и остановился позади. Солдаты недоброжелательно и в упор рассматривали штатского чужака.
Я попросил дать мне пройти поближе к фанерной трибуне. Но никто даже не шевельнулся. Настаивать было опасно. То тут, то там солдаты, как бы играя, пощелкивали затворами винтовок.
Один из солдат протяжно зевнул.
– Тягомотина! – сказал он и поскреб под папахой затылок. – Опять мудровать-уговаривать будут. Сыты мы этими ихними уговорами по самую глотку.
– А что тебе требуется! Махра есть, кое-какой приварок дают – и ладно!
– Поживи в Москве, погуляй с девицами, – добавил со смешком тощий бородатый солдат. – Схватишь «сифон», будет у тебя пожизненная память о первопрестольной. Заместо Георгиевской медали.
– Чего они тянут! – закричали сзади и загремели прикладами по полу. – Давай разговаривай! Раз собрали окопное общество, так вали, не задерживай!
– Сейчас заговорит.
– Кто?
– Вроде Ленин.
– Ле-енин! Буде врать-то!
Не видал он твоей ряшки.– Ему не с кем словом перекинуться, как только с тобой, полковая затычка.
– Ей-бо, он!
– Знаем, что он скажет.
– Разведут всенощное бдение.
– Животы от лозунгов уже подвело. Хватит!
– Слышь, братва, на отправку не поддавайся!
– Сами себя отправим. Шабаш!
Вдруг солдаты зашумели, задвигались и начали вставать. Махорочный дым закачался волнами. И я услышал, ничего не различая в полумраке и слоистом дыму, слегка картавый, необыкновенно спокойный и высокий голос:
– Дайте пройти, товарищи.
Задние начали напирать на передних, чтобы лучше видеть. Им пригрозили винтовками. Поднялась ругань, грозившая перейти в перестрелку.
– Товарищи! – сказал Ленин.
Шум срезало, будто ножом. Был слышен только свистящий хрип в бронхах настороженных людей.
Ленин заговорил. Я плохо слышал. Я был крепко зажат толпой. Чей-то приклад впился мне в бок. Солдат, стоявший позади, положил мне тяжелую руку на плечо и по временам стискивал его, судорожно сжимая пальцы.
Прилипшие к губам цигарки догорали. Дым от них подымался синими струйками прямо к потолку. Никто не затягивался, – о цигарках забыли.
Дождь шумел за стенами, но сквозь его шум я начал понемногу различать спокойные и простые слова. Ленин ни к чему не призывал. Он просто объяснял обозленным, но простодушным людям то, о чем они глухо тосковали и, может быть, уже не раз слышали. Но, должно быть, слышали не те слова, какие им были нужны.
Он неторопливо говорил о значении Брестского мира, предательстве левых эсеров, о союзе рабочих с крестьянами и о хлебе; что надо не митинговать и шуметь по Москве, дожидаясь неизвестно чего, а поскорее обрабатывать свою землю и верить правительству и партии.
Долетали только отдельные слова. Но я догадывался, о чем говорит Ленин, по дыханию толпы, по тому, как сдвигались на затылок папахи, по полуоткрытым ртам солдат и неожиданным, совсем не мужским, а больше похожим на бабьи, протяжным вздохам.
Тяжелая рука лежала теперь на моем плече спокойно, как бы отдыхая. В ее тяжести я чувствовал подобие дружеской ласки. Вот такой рукой этот солдат будет трепать стриженые головы своих ребят, когда вернется в деревню. И вздыхать – вот, мол, дождались земли. Теперь только паши да скороди, да расти этих чертенят для соответственной жизни.
Мне захотелось посмотреть на солдата. Я оглянулся. Это оказался заросший светлой щетиной ополченец с широким и очень бледным, без единой кровинки, лицом. Он растерянно улыбнулся мне и сказал:
– Председатель!
– Что председатель? – спросил я, не понимая.
– Сам Председатель Народных Комиссаров. Обещается насчет мира и земли. Слыхал?
– Слыхал.
– Вот то-то! Руки по земле млеют. И от семейства я начисто отбился.
– Тише вы, разгуделись! – прикрикнул на нас сосед – маленький тщедушный солдат в фуражке, сползавшей ему на глаза.
– Ладно, помалкивай! – огрызнулся шепотом ополченец и начал торопливо расстегивать потерявшую цвет гимнастерку.
– Постой, постой, я тебе желаю представить... – бормотал он и рылся у себя на груди, пока наконец не вытащил за тесемку темный от пота холщовый мешочек и не вынул из него поломанную фотографию.
Он подул на нее и протянул мне. Высоко под потолком моргала электрическая лампочка, забранная проволочной сеткой. Я ничего не видел.
Тогда ополченец сложил ладони лодочкой и зажег спичку. Она догорела у пего до самых пальцев, но он ее не задул.