Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Было очень тихо. Только ворошились в мусоре полевые мыши. А потом за крепостными валами снова, тоскливо звеня, запела труба горниста.

Этот звук напомнил мне детское мое представление о войне, как о чем-то величественном. В этом звуке трубы была вся впитанная мною – да и не одним мною – нарядная неправда о войне, привитая с малых лет. Шум знамен, пение фанфар, стремительный топот копыт, свист пуль в прохладном воздухе, возбуждающее чувство опасности, блеск сабель, стальная щетина штыков...

Еще со времени моего мальчишеского увлечения Виктором Гюго я помнил на память его пышные стихи:

Знамена
Франции, преданья нашей славы,
Свидетели иной эпохи величавой,Былого дивный дар!Пробитые в боях, вы реяли высоко.Под вами пал герой без страха и упрека,Пал доблестный Баяр...

У отца были три толстых тома «Истории искусства» Гнедича. Я любил рассматривать в них репродукции с картин художников-баталистов Матейко{167}, Виллевальде{168}, Мейсонье{169}, Гро{170} – все эти бои при Прейсиш-Эйлау{171} и Фэр-Шаменуазе{172}, гусарские атаки, пики улан, круглый пушечный дым и генералов с медными подзорными трубами в руках около развернутых на барабане карт. Конечно, я знал, что война совсем не такая, как на этих картинах. Но влияние нарядности, которой украшали войну, все же застряло у меня в мозгу и держалось там довольно крепко.

Сейчас я видел не самую войну, а только ее послед, ее грязь, зловоние и мусор. Это было неожиданно. Но я смолчал и ничего не сказал Романину.

Паровоз засвистел и выпустил две струи пара по обе стороны полотна. Надо было возвращаться.

Мы молча пошли к поезду. На площадке вагона Романин искоса взглянул на меня и сказал:

– Привыкать надо, интеллигентный мальчик. Привыкать! Не то еще будет.

Я вспылил и ответил Романину грубостью – первой и последней за всю нашу фронтовую дружбу.

Дожди в предгорьях Карпат

В тот рейс мы шли из Бреста в Кельцы, но никак не могли дойти до этого отдаленного польского города. Нас все время задерживали в пути. Больше недели мы простояли на узловой станции Скаржиско.

Удивительными были в то время многие узловые станции, построенные в месте пересечения железных дорог, вдалеке от людских поселений. Большой вокзал с буфетом, яркие калильные фонари, десятки путей, дымное депо, деревянные домики железнодорожников в кустах акации и тут же за вокзалом – пустое поле. Там прядают по ветру вороны и, куда ни кинешь взгляд, нет никакого жилья – ни хаты, ни дымка, – только скучный шлях тянется за перевал земли.

Так было и в Скаржиско, где в ста шагах от большой станции звенели жаворонки и узкое шоссе терялось среди волнистых полей.

Невдалеке от станции стояла в полях каменная громада недостроенного костела. Кто затеял строить его в этом безлюдном месте? Кому он был здесь нужен? Никто не мог на это ответить.

В пустых стенах костела носились стрижи. Каменная лестница без перил вела на хоры. На лестнице этой росла, шелестя от ветра, трава.

Прибравшись у себя в операционном вагоне, я брал книгу Рабиндраната Тагора и уходил в костел. Я читал ее, сидя на недостроенной стене над полями. Как это иногда бывает, я подменял мысли Тагора своими мыслями и был вполне доволен этим.

За мной в костел пробирались гуськом дети

польских железнодорожников. За детьми увязывались собаки, и вскоре костел стал местом детских игр.

Дети были тихие, даже как будто запуганные, с очень внимательными глазами. В глубине этих глаз всегда готова была появиться доверчивая улыбка.

Я пытался говорить с детьми по-польски, но они в ответ только смущенно переглядывались – они меня не понимали. Я говорил на том ужасно польско-русско-украинском жаргоне, какой у нас в Киеве считался польским языком.

Потом в костел начали ходить со мной Романин, Николаша Руднев и сестра Елена Петровна Свешникова. Все звали ее попросту Лелей. Это была своенравная девушка с немного тягучим голосом и всегда бледным, как бы от скрытого волнения, лицом. Мы подружились с ней еще в тыловом поезде, когда Леля во время ночного обхода заметила, что я заснул в неурочное время, начала расталкивать меня и при этом закапала мне лицо стеарином от свечки – с ней она обходила вагоны.

Я вскочил, ослепленный ожогами. Потом Леля перевязывала меня, то плача от испуга и стыда, то тут же смеясь сквозь слезы над своей глупостью и моим жалким видом.

Однажды Леля пришла в костел, подкралась ко мне сзади, вырвала у меня из рук книгу Рабиндраната Тагора и далеко швырнула ее. Книга долго летела, шелестя страницами, и упала в траву. Я оглянулся и встретился с черными от гнева Лелиными глазами.

– Довольно, – сказала она, – накачиваться туманной философией.

Я промолчал. Леля тоже помолчала, потом спросила:

– Что это видно на горизонте? Вон там!

– Отроги Карпат.

– Вы сердитесь? – спросила она. – Тогда я найду вам эту книгу.

– Нет, не надо.

– Ну ладно! Пойдемте лучше к мосту.

Мы пошли к железнодорожному мосту через речушку с заросшими ежевикой берегами.

Мы долго стояли у моста и смотрели на отроги Карпат. Они тяжело лежали вдали, как тучи. К нам подошел часовой, тоже постоял, посмотрел.

– Как ни старайся, – сказал он наконец, – а к чужой земле нету у нашего брата привычки. И дождь тут не тот. И трава будто знакомая, да не своя.

– Разве это плохо? – спросила Леля.

– Да неплохо, сестрица, – ответил с досадой солдат. – Простор, ладно, да все как-то зябко. Будто с дневного сна.

Леля усмехнулась и промолчала. Часовой вздохнул и отошел.

– Стоять здесь не разрешается, – сказал он, отходя, неуверенным голосом. – Хоть вы и свои, а никому нельзя здесь стоять.

Из-за Лели я испытал величайшее унижение в жизни.

Однажды меня послали из Бреста в Москву за медикаментами. Врачи, сестры и санитары надавали мне множество поручений и писем. В то время все старались переправлять письма с оказией, чтобы избежать военной цензуры.

Леля дала мне свои золотые часики и просила передать их в Москве своему дяде, профессору. Золотые эти наручные часики смущали Лелю. Они были, конечно, совсем ни к чему в санитарном поезде.

Леля дала мне, кроме того, письмо к дядюшке. В нем она писала обо мне много хорошего и просила профессора приютить меня, если понадобится.

Я разыскал в Москве квартиру уважаемого профессора и позвонил. Мне долго не открывали. Потом из-за двери недовольный женский голос расспросил меня, кто я и по какому делу. Дверь открыла пожилая горничная с косоглазым лицом. За ней стояла высокая, величественная, как памятник, старая дама в белоснежной крахмальной кофточке с черным галстуком-бабочкой – жена профессора. Седые ее волосы были подняты надменным валиком и блестели так же, как и стекла ее пенсне.

Поделиться с друзьями: