Повести и рассказы (сборник)
Шрифт:
— Над вами небо будет. Больше никто. Вы над всеми будете. Тут есть народ дикий: гиляки и орочоны. Вы над ними за дворян будете.
— Объясни, Гантимуров.
— Вы будете вроде чиновников. Они вам будут кланяться. Вы мне будете кланяться.
— А ты кому будешь кланяться?
— Может, японцам. А может, и никому.
— Ладно, Гантимуров, — сказали тунгусы, — не хотим мы никому кланяться и с других не требуем, — мы люди простые.
Прокофьев отдельно стоял, отставив левую ногу.
— Нет, — сказал он, — вы это зря. Пусть гиляки кланяются. Я люблю, чтобы
— Молодец, Прокофьев. На тебе оленя, — сказал Гантимуров. — Ты за старшину останешься. Соболя и белку мне сдавать, кабаргу тоже. Я вас не оставлю. Учителя вам выпишу, буду вас учить. Хочу, чтобы вы ученые были.
Выстроил себе Гантимуров большой дом. В доме чей-то большой портрет повесил.
— Пусть висит, — сказал он, — я его у японцев взял. Ученый это, Мамио-ринзо. Он остров этот, Сахалин, открыл. Спасибо ему, для нас, для тунгусов, открыл остров.
Съездил Гантимуров на японскую часть острова, привез оттуда себе жену. Жена по-тунгусски говорить не умела, а по-русски знала только одно слово:
— Дай!
Тунгусам она говорила:
— Дай!
И показывала пальцем на ту вещь, которую хотела, чтобы ей дали.
Только и говорила:
— Дай! Дай!
— Дайкает, — сказали тунгусы.
Подумали и решили: наш язык она не хочет знать, надо нам ее язык скорей узнать. Может, как-нибудь договоримся.
Спросили они как-то у Гантимурова, из какого народа он себе жену выбрал.
— Айнского бородатого народа у меня жена, — ответил Гантимуров. — Их совсем немного осталось. Она на Курильских островах воспитывалась. Японцам родственница, смотрите, не обижайте ее.
— Ладно, — сказали тунгусы. — Где видано, чтобы мы женщин обижали. Только жить с ней трудно. Все «дай!», да «дай!». Ты бы хоть другими словами ее вооружил.
— Можно, — согласился Гантимуров.
Гантимуров жил на широкую японскую ногу. За море ездил, у тунгусов забирал соболей.
— Это, — говорит, — за дорогу, за пароход, за мои хлопоты.
— Ладно, — сказали тунгусы.
— Трудно? — спросил Гантимуров.
— Где же легко, — сказали тунгусы.
— Жалко мне вас, друзья мои, — сказал Гантимуров. — Вы почему с гиляков не берете? С гиляками торговать нужно.
— Люди мы не торговые.
— Трудные вы. Я из вас купцов хочу сделать. Даже дворян. Трудно с вами.
Плохого про Гантимурова сказать нельзя. Скупым он не был. Можно было прийти и сесть к нему за стол, — он был бы рад. Ешьте, пейте.
На охоту он ходил вместе с тунгусами. Был ловкий охотник.
Бывало, зимой утром садится на оленя, снег глубокий. Олень бежит, раскидывая снег.
На ручном олене Гантимуров преследует дикого оленя, он несется в лесу, пригибается, мечет аркан, и вот дикий олень бьется в снегу.
— Оленину будем есть, — говорит Гантимуров и смеется.
Гордый это был человек. И тунгусам тоже советовал быть гордыми.
— Поставьте так, чтобы гиляк вам кланялся. Японцы говорят, мы им родственники. Это надо оправдать.
Смелый был человек, великодушный. Как-то одного гиляка из-под медведя вытащил, спас.
— Благодари медведя, — сказал он. — Медвежатины
захотелось, а то бы не спас.Раз выручил старого каторжника, русского, японцы хотели расстрелять.
— Успеют, — сказал, — еще расстреляют.
Пришла Советская власть. Японцы ушли, но Гантимуров остался.
Хотел он «пришельцев» — так он называл красноармейцев — встретить как полагается смелому человеку, в честном бою, обменяться выстрелами.
— Уважать будут, — сказал он.
Но, говорят, его уговорила жена. Первое время князь отмалчивался. Его арестовали.
— Ничего не скажу, — сказал он. — А как я с тунгусами обращался, тунгусов спросите.
Спросили.
— Хорошо обращался, — ответили тунгусы. — Только брал много. Просить не любил. Жена просила, «дайкала».
Позвали жену. Жена заговорила: оказывается, не только слово «дай» знала, «нет» тоже знала.
— Нет, — сказала Гантимуриха. — Я из айнского обиженного народа.
Гантимурову удалось бежать в Японию.
Но там, в больших городах, ему было душно, тесно в крошечных японских домах. И, главное, во всем он стал сомневаться, и даже в том, в чем никогда не сомневался, — в природе.
«Кусок тайги бы мне, речку с камнями, след зверя, холода бы немножко, снега бы мне», — тосковал Гантимуров.
Сады и крошечные японские леса обманывали его.
Увидев деревья, он шел к ним как к друзьям. Но в японском лесу было аккуратно, как в комнате, душно, и деревья расположились как чиновники, от них деревьями даже не пахнет.
Завидев горы, Гантимуров радовался им. Но и горы обманывали, — это были аккуратные горы, и стояли они точно на фотографии, словно позировали.
— Домашняя жизнь у вас, комнатная, — пожаловался он одному другу-японцу. — Деревья — и те служащие. Служат красоте. В лес, как в дом, входишь, сапоги нужно снимать. Я бы сейчас за обыкновенного бурундука четыре года жизни отдал.
— Потерпи, князь, — сказал ему друг-японец. — Когда Сибирь нам возвратят, тайгу вам отдадим. Холод, зиму.
— А разве она вашей раньше была, Сибирь?
— А как же! Ваши предки кочевали — наши родственники.
Тосковал Гантимуров. Прошло еще четыре года, восемь лет прошло, как восемьдесят лет. Поседел Гантимуров.
Сидел он раз грустный в скверике и видит, что смотрит на него какой-то человек, с виду русский.
— Вы инородец? — спрашивает русский. — Из наших, забайкальских?
— Из ленских я, с Ципикана, тунгус.
Разговорились.
Белогвардеец был родом из Читы, почти земляк, поручик из бывших гимназистов. Должно быть, так и остался гимназистом на всю жизнь. Намекнул он насчет Америки.
— Бизоны там в парках, — посоветовал, — поезжайте. Пристроитесь среди индейцев. Говорят, их государство содержит.
— Чудак вы, — ответил князь, — был я и в Америке и в Австралии. Чуть в море не бросился; в Филадельфии работал в музее, показывали меня. «Тунгусский князь, взгляните. Скулы. Глаза широко расставлены». Измеряли, трогали — я не выдержал. «Я вещь, что ли? — сказал я им. — Зверь? Но зверя — и того боятся, руками не трогают». Ну, я от них ушел, сбежал.