Повести и рассказы
Шрифт:
Татьяне Федоровне Люрс пришла однажды фантазия помыться у нас в бане. Своя была у нас банька на огороде. А там как раз парилась помянутая дева Гризельда. И видит вдруг Гризельда: лезет из предбанника чудо, стуча клюкой, косматое, скрюченное. Умная девка сразу смекнула, что это банна обдериха, заверещала не по-хорошему да в чем мать родила – на улицу… Девку водой холодной обрызгивают, она – свое:
– О, тошнехонько! Я моюсь, а обдериха из-под полка и вышла!
Жених Гризельды, Егорша, как настоящий рыцарь, схватил топор, дует обухом в банну дверь да орет:
– Где
Татьяна Федоровна ничего не уяснила, слышит, что в двери бухают, думает: замок чинят. Как голубушка вымылась, села с Глафирой Васильевной кофей пить (первые восемнадцать чашек без сахара). Пьет и в зеркало на себя любуется:
– Я сегодня рогозинной мочалкой вымылась, дак мяконька стала. Помнишь, Глафира Васильевна, какой кавалерчик норвецкой на мне сватался?
– А?
– Помнишь, говорю, на мне толстик сватался норвежин?
– Медвежин?
– Тьфу! Молчи, глуха, – меньше греха… К счастью, дворник паспорт рассмотрел. Кавалер-от оказался женатой!
Нашей Наталье Петровне мадам Люрс заказывала и свое «умершее» платье:
– Сошьешь, Петровна, саван, как положено по уставу, только кружева, и рюш, и воланчики добавишь, и чтобы сзади прорехи ни в коем случае не было. Может, на страшном суде генерал или другая благородная личность сзади будет стоять…
И тетеньку и мадам Люрс я нередко фотографировал. Они к этому относились саркастически:
– Боря-то зря аппаратом треплет, вовсе снимать не умеет. Столько морщин наделает, вроде обезьян. Ужасти как непохоже! Помнишь, Глафира Васильевна, мы с тобой у француза снимались?… Как живые вышли. И не так давно было, в турецкую войну… Только Боре-то не надо говорить, что не умеет… обидится. Бог с ним…
А сами кричат одна другой в ухо, на улице слыхать.
Мамина мать, Олена Кирилловна, на моей памяти уже вдовела. И ее помню на девятом десятке. У них после деда оставалась парусная мастерская. Бабушка иногда явится к мастерам с тростью, в повойнике, в черном шерстяном сарафане. Если ей тотчас поддернуть стул, обидится:
– Думаете, хлам старуха стала, с ног валится, песок сыплется… Нет, еще жива маленько. Еще шалнеры гнутся… Это вам все бы сидеть да лежать, а мне не до сиденья. У меня делов – на барже не утянуть!…
Опять непременно обидится, если зашла да стул моментально не подали:
– У нынешней молодежи нет уважения к возрасту. Сами, как гости, на стульях сидят, а старой человек стой перед ними навытяжку, как рекрут на часах… – Застучит тростью, уйдет.
Лет восьмидесяти двух бабушка Олена Кирилловна худо увидела. Оба сына ее и внуки всю навигацию – в море, невесткам скучно с полуслепой свекровью. Придумают пошутить над ней: бойкая Аниса прибежит с рынка да и спросит старуху:
– Аниса-то где у вас?
Бабушке ни к чему, что невестка про себя же спрашивает.
– Убежала в рынок на минуту, да и провалилась. Верно, чаи да кофеи с пароходскими распивает.
– Давно ушла?
– Часа два, поди… Пока у тех кофейники-то скипят…
В другой раз другая невестка, жена дяди Петра, вводит старуху в заблуждение. Сядет рядом:
– Олена Кирилловна,
как поживаете? Невестки-ти каковы?– Ничего невестки.
– Лучше-то котора? – Обе хороши.
– Котора-нибудь лучше уж?
У бабки на лице появляется заговорщицкая мина. Хрипит в ухо вопрошающей:
– Петькина-то уж не совсем… не очень… (а «Петькина» с нею разговаривает). Кофейком уж не угостит…
– Бабенька, да ты целый день за кофейником!
– Свой пью. Никому дела нет…
Старухи у нас собачек около себя не держали, а курочку – непременно.
У Олены Кирилловны курочка Хохлатка тоже аредовы веки доживала. Вся облезла, только на крыльях да на ногах пучки перьев. Полуслепая бабушка по старой памяти считала Хохлатку красавицей:
– Курочка не так чтобы молода, а оперенье какое пышное! Доктор Магнус Ерикович всегда удивлялся.
Голая Хохлатка, сидя на спинке громадной кровати, утвердительно вторит:
«Ко-ко-ко-ко…»
Мы жили в городе, бабушка – на Соломбальском острове. Погостим у них день, вечером зайдем к старухе проститься:
– Бабушка, прощай!
– Какой такой среди ночи чай?
И Хохлатка оттуда, из-за полога, сердито: «Ко-ко-ко?»
Восьмидесятилетней Олене Кирилловне сняли катаракт, и она опять увидела; однако, потрясенная операцией, захворала… Наконец доктор объявил, что минуты сочтены. Болящую торжественно отсоборовали. Реву было у домочадцев, причитания:
– Ты промолви нам последнее словечушко!
Болящая раба божия молчала, глаз не открывала.
Поднесли ко рту зеркало: дышит ли?… Раба божия ловко смахнула зеркало на пол и открыла один глаз:
– Попов сколько было? Выдать по пятишнице на плешь. Пели умильно…
Наша Петровна воротилась домой ночью, опять запричитала:
В печи вода поставленаОлену Кирилловну омывать.Ох, деточки, бабушка у васТепере часова, Не векова…Утром Наталья Петровна надела черный костыч с белыми рукавами, взяла Псалтырь, отправилась над «покоенкой» читать… Пришла, дверь к бабушке открыта, а та как ни в чем не бывало сидит у окошка, шьет… Косо так на Петровну посмотрела:
– Ты куда, могильна муха, срядилась? Что за пазуху-то пихаешь?
– В баню пошла… к вам забежала…
– Давно ли в городу-то бань не стало? В Соломбалу мыться пришла?!
Но Петровны и след простыл.
Однако через три года Олена Кирилловна заумирала не шутя.
Дочери говорят:
– Мама, мы батюшку пригласили.
– Созвали бы старух из Амбурской пустыни. Поп-то – «ба-ба-ба», да и все. А наши-то старухи за рублевку три часа поют да поют.
Однако иерей явился.
– В чем грешна, раба божия?
– Ну, батько, ты и толст, сала-то, сала! Ты светло загоришь в аду-то.
– Тебя саму за эти слова в муку!
– Я тоща, я худо загорю: головней возьмусь, да и… Ох, кабы кучей мучиться-то… Все бы веселее…
– Раба божия, я буду тебя исповедовать, ты отвечай.