Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повести и рассказы
Шрифт:

И вот она – главная минута. Ты – впереди, но не из самых первых. Первые – младенцы и вообще маленькие, а ты уже большой, ты – исповедник.

Еще издали видишь Чашу и красный плат в руке дьякона. И красную завесу в барочных прорезях Царских врат.

Подходит твоя очередь. Волнуешься, но волнение радостное, счастливое. Слегка привстав на цыпочки, тянешься, вытягиваешь шею. Высокий дьякон, чуть-чуть наклонившись, подносит к твоему подбородку сложенный вчетверо большой красный шелковый, почему-то очень нежно касающийся твоей кожи платок.

– Имя? – сдерживая бас, вопрошает дьякон.

– Алексий.

(Да, я уже знаю, что в церкви я не Алексей, а Алексий.)

Руки сложены

крестом на груди. Открываешь рот. И видишь, как, слегка наклонившись, бережно подносит батюшка к твоему отверстому рту золотую или серебряную плоскую, утлую ложечку, что-то при этом произнося, называя твое имя. Уже! Свершилось! В тебя вошли, озарили тебя блаженством Тело и Кровь Христовы. Это – вино и хлеб, но это не похоже ни на вино, ни на хлеб, ни на какие другие человеческие еды и пития.

Спускаешься с амвона, медленно следуешь за другими мальчиками и девочками, и за какими-нибудь дряхлыми старичками и старушками, к тому низенькому столику, на котором ждет тебя блюдо с белыми кубиками просфоры, большой медный кувшин или чайник, а рядом на подносе плоские серебряные чашечки с такими ручками, какие бывают на ситечках для чая. В чашках слегка розовеет прозрачная жидкость – тепло. Кладешь в рот два-три кусочка просфоры, запиваешь теплом. Ах, как хорошо!.. Подумал сейчас: никакие конфеты, никакая халва или пастила никогда не доставляли такого наслаждения. Но – нет, при чем тут пастила или халва? Эта радость – не гастрономическая, не чувственная. Это – продолжение, заключение того, что только что свершилось на амвоне.

Отходишь в сторону, ищешь глазами маму. Вот она! Издали улыбаясь, пробирается она к тебе, наклоняется, нежно целует в щеку, поздравляет с принятием Святых Тайн. И ко всем другим запахам примешивается еще и мамин запах – запах муфты, меха, духов и зубного лекарства…

* * *

А перед этим была неделя, когда ты говел, то есть готовился к исповеди. Мама, не евшая скоромного весь Великий пост, нам, детям, позволяла поститься только ту неделю, когда мы говели. По возрасту я пошел к исповеди первый, за мной – Вася, а потом, уже в год революции, и Ляля, очень, по ее словам, весь день волновавшаяся, потому что был на ее душе большой грех: неделю назад стянула она на кухне и украдкой съела испеченную из теста птичку, румяного благовещенского жаворонка.

Конечно, наш детский пост не был изнуряющим. Вместо мяса мы ели рыбу, кофе пили с миндальным молоком, на ужин нам давали картофельные котлеты с грибным соусом или какие-нибудь копчушки.

Когда я подрос, мне позволено было поститься и на Страстной неделе. Всю эту неделю я ежедневно бывал с мамой в церкви, иногда и по два раза, на двух службах. И тогда, в детстве, и сейчас, когда голова моя давно побелела, великопостная служба, особенно всенощная, – моя самая любимая. Не передать всей прелести той скромной и печальной обстановки, какая царит в полутемном храме в эти зимние или весенние вечера. И облачение духовенства, и парчовые украшения на иконостасе, и те холщовые чехлы, которые надеваются на аналои, – все в эти дни траурное, неяркое, неброское – черное с белым или серебряным.

А в детстве я не мог и сейчас не могу без слез, без спазма в горле слушать или читать молитву святого Ефрема Сирина.

Отзвучали последние песнопения, отгудел бас дьякона, погасло электричество, только редкие свечки помигивают то тут, то там – у распятия, у Казанской, у Скорбящей, у Николы Чудотворца, у Серафима Саровского… И молящихся уже не так много.

Из левой боковой алтарной двери выходит на амвон батюшка. Он уже снял свое жесткое черно-серебряное облачение, остался в домашней, черной или темно-серой

рясе, на которой так чисто и молитвенно-грустно посверкивает наперсный серебряный крест.

Обратившись лицом к уже закрытым, уже потемневшим, потускневшим Царским вратам, батюшка некоторое время молчит. Молчим и мы, ждем. Тихо, как никогда в другое время не бывает тихо, в храме. Только где-нибудь догорающая свечка вдруг нешумно затрещит, зафыркает, как бенгальский огонь. И опять тишина.

– Господи и Владыко живота моего, – истово, мягко и четко начинает батюшка, осеняя себя широким и неторопливым крестом.

И ты, маленький, но не чувствующий себя маленьким, громко или шепотом повторяешь за седовласым пастырем дивные слова молитвы:

– Дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми!

И вслед за священником и вместе со всеми, кто стоит вокруг, ты опускаешься на колени, крестишься и лбом касаешься холодной плиты пола. И сразу поднимаешься. И все поднимаются. Как море, как волны шумят вокруг. И ты опять слышишь голос батюшки и со слезами в голосе истово повторяешь за ним:

– Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему!..

И опять шумят волны. Опять ты опускаешься на колени.

Одна за другой гаснут свечи. И в полумраке храма только лампады – малиновые, зеленые, густо-синие, по моим представлениям неугасимые, никогда не гаснущие, – неярко светятся, мигают и тоже на всю жизнь оставляют след в твоей памяти и в твоей душе.

* * *

Нет, конечно же не только здесь, в храме, на богослужении, приобщался я к христианской вере. Еще задолго до школы мама познакомила меня с Новым, а потом и с Ветхим Заветом. Если не ошибаюсь, она не читала, а рассказывала.

Если все ветхозаветное – Адам и Ева, Каин и Авель, Авраам, Иаков, младенец Моисей, плывущий в корзиночке по реке, история Иосифа и братьев его, Давид и Голиаф, Самсон, – если, при всей возвышенности и духовности, все это было все-таки чем-то отвлеченным, эпическим, сказочным, то в истории жизни и смерти Спасителя все – даже чудеса – было лишено малейшей книжности, было очень домашним, понятным, родственно-близким. Вероятно, рассказывая, мама пользовалась какими-нибудь картинками, потому что в памяти моей живет как свое, как виденное мной самим – и хлев в Вифлееме, и плотничий верстак Иосифа, и мальчик Иисус в белом хитончике, которого потеряла на празднике мать и, изволновавшись, нашла наконец в храме, окруженного взрослыми, учеными людьми, с удивлением внимающими ему. И свадьба в Кане Галилейской, когда не хватило вина. И Генисаретское озеро. И Нагорная проповедь, слова которой не поражали тебя, а ненавязчиво, как нечто непреложное, входили в твое сознание, в душу, в твой жизненный обиход.

Но даже, пожалуй, и не этими урочными беседами учила и воспитывала нас прежде всего мама. Учила она, каждый день и каждый час, добрым примером, собственными поступками, всем, что делала и о чем говорила. Самый несложный житейский случай, какой-нибудь семейный анекдот приобретали в ее изложении ненавязчивый учительный характер. Вот рассказывает она о нашем отце:

– Когда вы с Васей были совсем маленькие (а тебя, детка, еще и совсем на свете не было), собрались у нас как-то гости. И среди них был один мальчик, дальний папин родственник – Володя. Он забрался к папе на колени, стал обнимать его и говорить: «Вы знаете, дядя Ваня, хочу коньки себе купить!» – «Да что ты? – говорит папа. – А где же ты деньги возьмешь?» – «Накоплю». Прижался так нежно-нежно к нашему папочке и ласково так: «Вот вы мне, дядя Ваня, рублик дадите». Папа его с колен стряхнул и говорит: «А ну, пошел!»

Поделиться с друзьями: