Повести и рассказы
Шрифт:
— Что-с?
— Я тебе дам — что-с! — стукнул купец кулаком в стол и, грузно шевельнувшись, как куль шлепнулся на пол.
— Вот так раз… Хы… Сверзился… — бормотал он, барахтаясь меж столом и лавкой. — Господин доктор, врач! Эй, где ты? Подсоби-ка… А на Дуньку плюнь. Плюнь, не подходяще. Чи-и-стая… Солдатка-то, Дунька-то? Она те оплетет, как пить даст. Дур-рак!
Урядник крякнул, свирепо взглянул на доктора и с треском захлопнул дверь.
Купец дополз до брошенного в угол постельника, а доктор забегал руки в карман — по комнате и, остановившись возле пластом лежащего
— Я вам не дурак! Вы пьяны! О Дуне же прошу так не выражаться. Слышите? — и опять забегал.
А купец, приоткрыв один глаз, засыпая, мямлил:
— Дур-рак! Семь разов дурак.
Купец спал, задрав вверх бороду и посвистывая носом.
В переднем углу, на полке, стоял большой медный крест, два медных старинных складня и медная, в виде кадила, посуда для ладана. На гвоздике висели ременные лестовки-четки.
«Народ набожный, — подумал, рассматривая, доктор, и ему было приятно, что Дуня живет в такой строгой, религиозной семье. — Должно быть, кержаки».
По комнате то и дело проходили к уряднику и обратно какие-то фигуры не то мужиков, не то баб, — доктор не обращал внимания, — а из полуоткрытых дверей доносилось:
— Он к-э-эк его тарарахнет. Да кэк наддаст…
— Трезвый?
— Како тверезый! Кабы тверезый был, нешто саданул бы ножом в бок.
Затем слышался старческий кашель и глубокий вздох:
— Ох, грех-грех…
Доктор взглянул в зеркало и не узнал себя: лицо красное, возбужденное, а мускул над правым глазом подергивался, что бывало каждый раз, когда доктор волновался.
— Ты у меня не финти, сукин сын! — вдруг за дверями заревел урядник.
— Ваше благородие, господи! Да неужто ж я смел бы?.. Что ты, что ты… Пожалей старика… Ба-а-тю-юшка-а…
— Я тебя пожалею. Вот я тебя пожалею!
Шел суд и расправа, а купец храпел на всю избу и охал, да тоскливо попискивал самовар.
Доктор надел пальто и вышел на улицу. В висках его стучало. На душе ползало что-то, похожее на тревогу, и кралась к сердцу грусть.
Вот он тут сядет и подождет Дуню. Он скажет ей много хороших слов, ласковых и сердечных. Может, поймет его, может, даст ему счастье, надежду на хорошую, радостную жизнь.
Он сел на приступках покосившегося крыльца и, обхватив колени, вглядывался в тьму звездной ночи.
Ночь была тихая, ядреная.
На горе, за селом, колыхалось пожарище. Видно было, как клубились космы изжелта-серого дыма, а искры вились и уносились к темным небесам.
Где-то далеко-далеко заревели коровы да прогрохотала по мерзлой дороге телега. И опять тишина.
За воротами слышался чей-то разговор.
Доктор вышел на улицу. Три мужика.
— Что, пожар?
— Да, — ответили все вдруг, — рига у крестьянина горит.
— Не опасно?
— Нет… далече… так что за селом. А окромя того, тихо.
Еще что-то говорили, спрашивали его. Он отвечал и сам как будто спрашивал. Но все это — и разговоры, и зарево пожара — плыло мимо его сознания.
Он пошел во двор и снова опустился на приступки крыльца. Тоскливо стало.
— А что, Евдокия Ивановна не вернулась из бани?
— Поди, нет еще. А тебе пошто?
Доктор
не знал, что ответить старухе.— Да я так, собственно… хотел самоварчик попросить.
— Ну-к, я чичас.
Он курил папиросу за папиросой, думал:
«Черт знает. Как это так сразу? Стра-а-нно. Это водка… все водка наделала. Пьян!»
«Водка? — прозвучало в ушах. — Водка ли?»
Вдруг выплыли из тьмы чьи-то родные, ласковые глаза, поманили, усмехнулись, прильнули вплотную, смотрят.
«Что, любишь?»
Отмахнулся рукой. Замолкло, спряталось, притаилось.
Волна за волной шли мысли, то робкие и расплывчатые, то дерзкие и неотразимо влекущие.
Вот возьмет Дуню — красавицу, каких нет в городе. Привяжет ее к себе лаской, умом. Привьет ей любовь к знанию и заживет тихой-тихой, здоровой жизнью. Может быть, уйдет в деревню. Что ж, разве таких оказий не бывает?
— Да, да, в деревню, — думал он вслух… — Понесу туда свет, знание, помощь… А если… А вдруг?
Он не кончил, не хотел кончать: боялся.
Пожар на горе затихал.
— Дуня, дорогая моя…
Вот скатилась с неба звезда и, вспыхнув, исчезла в синем мраке неба.
— Сорвалась звездочка… А я пьян. И не идет Дуня… Краля? Ты говоришь — краля? Допустим… — бормотал, потягиваясь доктор.
Подошла собака, поласкалась, лизнула в лицо, ушла.
Выплывали откуда-то звуки гармошки и песня. Прислушался доктор.
— Должно быть, рекруты…
Голос выводил, а ему, разрывая визг гармошки, подгавкивали другие:
Как во нашем во бору, Там горит лампадка. Не полюбит ли меня Здешняя солдатка.Залаяли собаки, набрасываясь с остервенением. Хлопнули ворота. Раздались ругань, крик. А затем большой камень, очевидно пущенный в собаку, ударил в заплот. И опять ругань. И опять пьяная песня да лай собак.
— Что пригорюнился? Спать пора…
— Дуня!.. — Доктор вздрогнул и жадно обнял ее теплую, пахнувшую свежим веником.
— Сядь, посидим.
— Да некогда… право… Пусти…
— Сядь, поговорим.
— Нет, пусти… Некогда.
Однако села, склонив голову к его плечу, и заглянула в глаза.
— Вот я хотел сказать тебе, — начал доктор, чувствуя, как дрожь овладела им и как стучат от волнения зубы. — Хотел сказать, что полюбил тебя горячо…
— Горячо-о-о? Не обожги смотри.
Она засмеялась тихим, хитроватым смехом.
— Хочешь ли, я возьму тебя с собою? Ты будешь моей подругой. Я покажу тебе хорошую жизнь… Хочешь?
— Ох, мутишь ты меня, барин. И зачем тебя нелегкая принесла сюда?
— Я тебя люблю… Приворожила, что ль, ты меня?
— В куфарки зовешь али как? Поди, жена али зазноба есть?
— Нету, Дуня, нету. Никогда, никто…
— Ах, бедный ты мой, бедный! Дай пожалею. — Она высвободила руку из-под накинутой на плечи шубы и стала нежно гладить его волосы, лицо.
— Один, как сыч. Столько лет без любви, без ласки. Ах, как тяжело…
А Дуня ласково, нараспев, говорила, обнимая доктора: