Повести и рассказы
Шрифт:
— Религию выдумали попы. Они обманывают народ. Просто обманывают. Понимаешь?
Но Груне все это не представлялось простым. Разговор с учительницей ни в чем ее не убедил. Тоненькую брошюрку отец швырнул в печь. К тому же оказалось, что кто-то из учеников узнал о разговоре с учительницей, Груню стали дразнить монашкой. Она обиженно замкнулась в себе.
Вскоре из начальной школы она перешла в среднюю и тут уже ни с кем не говорила о том, что верит в бога, а потом, когда отец стал церковным старостой, совсем замолчала, отгородилась от всех, чувствуя постоянно какую-то свою непонятную вину и забитость.
Ее сперва тормошили, пытаясь втянуть в колею школьной жизни, затем, устав от безответного, но непоколебимого
Постепенно девочка стала смотреть на жизнь равнодушно и устало. Все представлялось ей серым и неинтересным. Сильный злой бог там, на небе, такой же сильный недобрый отец здесь, постоянно рядом. Они давили ее, пугали, принуждали много и скучно работать. Особенно трудно бывало летом. Каждую весну отец вспахивал за рекой соток двадцать земли, сажал капусту, помидоры. После этого до самой осени огород был на одной Груне. Соток пять она обрабатывала еще около дома — огурцы, редис, свекла. Отец строго следил, чтобы на грядках не было ни одной травинки. Временами работа казалась ей невыносимой, но все же одно было отрадно — здесь она не видела злых глаз отца. Она погружалась в маленький солнечный мир огорода, как улитка в раковину, пряталась от ненавистной домашней жизни.
Но вот год назад с Груней стало твориться что-то непонятное. Началось с того, что она заплакала на улице. Был февраль. На улице лежал мягкий, только что выпавший снег. От него пахло свежим бельем. У горизонта дремали тучи, серые и зловещие, как стая волков. Вспыхнули первые городские огни, желтый свет их смешался с голубым закатным. Девочка медленно шла из школы. Все было, как вчера, как месяц назад. И вдруг послышался чистый, протяжный голос скрипки. Груня остановилась. Из алюминиевого репродуктора у нее над головой неслись печальные и страстные звуки. О чем говорили они, она не могла понять, но они говорили, она это ясно ощущала, о чем-то красивом, далеком, вместе необъяснимо близком. Звуки эти словно жалели ее, звали с собой… Куда? Груня, как во сне, добрела до какой-то скамьи, опустилась на нее. «Боже мой, — думала она, — что же это такое?» Глаза застилали слезы, но это были не те слезы, которые были от обиды, а незнакомые слезы странного счастья.
Музыка умолкла, а Груня все не могла опомниться от того, что пережила. Первый раз в жизни она заметила, как прозрачен вечерний воздух, как огни фонарей радостно бегут, сияют живыми лучами вдоль улицы. Шли прохожие, и у каждого лицо отражало какую-то свою, особенную, должно быть, интересную жизнь. Театральные афиши с большеротыми буквами, синие призрачные люминесцентные трубки рекламы, ветви голых зимних деревьев городского сада — все это звало к себе, пело, кричало: «Груня, иди к нам!»
На другой день девочка нарочно остановилась под репродуктором. Ждала — опять прозвучит вчерашняя скрипка. Но нет, не дождалась. Передавали какую-то лекцию. Ночью Груня сидела на кровати, охватив колени руками, с разбрызганными по спине косами. Неясные мысли проклевывались в ее душе.
А через несколько дней попала ей в руки удивительная книга. Соседка по парте Люда сунула ей в руки томик Горького.
— Читала?
До тех пор Груня ничего не читала, кроме учебников и «Евангелия». Открыла твердую обложку, словно дверь в дом доброго и сильного человека,
и скоро началось что-то похожее на болезнь, на бред. Читала на всех уроках. Когда вызывали отвечать, вставала, говорила тихо:— Я не готова.
Получала двойку не огорчаясь и ждала только, чтоб оставили в покое. Ничего на свете не было важнее этих дорогих страниц.
Через два дня вернула книгу. Люда рассмеялась:
— Ну ты сумасшедшая… У тебя глаза стали какие-то большущие, как фонари.
Да, с глазами что-то сделалось. Они видели теперь острее, чем прежде. Потом Люда принесла «Как закалялась сталь», затем «Анну Каренину». Груня читала ночами, стоя на кровати, ловя страницами тревожные блики лампадки.
Шли дни. Прежний тупой покой не возвращался. Напротив, с каждым днем все явственнее росло ее смятение. Все чувства Груни внезапно обострились. Слух по-собачьи улавливал тончайшие шорохи жизни. Ей чудилось временами, что кожа ее истончилась, стала прозрачной для каждого ветерка, и ничтожные обиды, на которые она прежде не обратила бы внимания, теперь проникали вглубь и дотрагивались до чего-то внутри, что было чувствительным, как открытая рана.
Наступила весна. Звук весенней капели тревожил ее словно ночной стук в дверь. Стук, когда кого-то ждешь. Беспричинно ей захотелось быть красивой, изящной, ловкой. «Это грех — такие мысли, — пугалась она. — А кто сказал, что грех? Отец? А разве он сам живет без греха?»
Один случай она не могла забыть. Еще зимой, когда готовились к елке, по классу зашуршали таинственные шепотки. Девчата по секрету сообщали друг другу, у кого какой костюм к маскараду.
— А ты что готовишь? — спросила Люда.
— Ничего, — отвечала Груня, мучительно краснея.
У Люды был прошлогодний, не нужный ей маскарадный костюм. После школы она утащила Груню к себе. Они затворились в спальне. Груня скинула ученическую форму и надела что-то легкое, искристое, высоко открывающее ее длинные смуглые ноги. Из зеркала на нее глянула стройная прелестная балерина с блестящими от счастья глазами.
Груня сцепила руки над головой, отошла, пятясь на цыпочках, на середину комнаты.
— Чудесно! — воскликнула Люда, от радости хлопая в ладоши. — Ты только не так причесана.
Пошли в ход гребни, заколки. Они не заметили, как прошло время. Домой Груня бежала, замирая от ужаса, что опоздала, сжимая под мышкой газетный сверток с подарком.
Отец встретил ее в сенях. Он загородил собою дверь, спросил глухо, спокойно:
— Где шлялась?
Груня не отвечала.
— Это что?
Он выхватил у нее сверток, распахнул, вскинул на руках сверкающее облачко тюля и тотчас же скомкал в кулаке.
— Спросилась?
Ударил в лицо жесткой, как железная лопата, ладонью. Груня упала. Отец наклонился над ней и вытер с пальцев о подол ее юбки брызнувшую каплю крови. Девушка поднялась, вышла, пошатываясь, на улицу и, прислонившись к воротам, заплакала.
Парень в белой вязаной шапочке и лыжном костюме остановился, подошел к ней и, наклонясь, участливо спросил:
— Что с вами?
Груня отвернулась, махнула рукой: «Уходи».
Физическая боль почему-то забылась, а вот то, как отец вытер пальцы от крови, слегка брезгливо поморщившись при этом, осталось прочно. И тот случайный прохожий, который пожалел, тоже не забылся. Может быть, она его и встретит когда-нибудь.
Груня давно заметила, что отец жил двойной жизнью. Ватный, угодливо-вежливый на людях и жесткий, безжалостно властный дома. Да и те два священника, которые приходят к отцу, — в церкви они благочестивые, торжественные, а здесь играют в карты, нескромно похихикивают над гниловатыми отцовыми прибаутками и анекдотами. А ведь они слуги божьи. Как же позволяет он? Или, может быть, он слеп и глух? Почему он не вступится за нее, за Груню?