Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Все это показывает, до какой степени я был прав, утверждая, что истинное понимание наших целей и даже сущности западноевропейского социализма мы можем найти только в высокоинтеллигентной среде.
Александр, задумавшись, несколько раз прошелся из угла в угол своей комнаты.
— Мы, — сказал он наконец, — оказались теперь отогнанными самой судьбой от социалистической и народнической деятельности на арену политической борьбы за чисто радикальные идеалы культурных слоев русского населения, совершенно еще чуждые нашим крестьянам и рабочим, взятым в массе. Но мы не хотим в этом сознаться открыто и потому попали в какое-то двойственное положение. Мы делаем одно, а проповедуем совсем другое по какой-то инерции. Восстаем против старых «катехизисов и учебников», а пишем выводы именно по ним или даже хуже — по старым прописям... Будет ли от этого польза?
— Конечно, только вред, — ответил я ему. —
— Но непосредственный стимул, — возразил Александр, — именно и есть месть. Кстати, вот тебе по этому поводу стихотворение, полученное мною недавно для напечатания где-нибудь. Оно написано после казни Ковальского [69] .
— Непременно поместим, — ответил я, — в следующем номере.
Из вкоренившейся уже привычки никогда не спрашивать фамилий я не сделал этого и теперь — и потому до сих пор не знаю автора. Я уже не помню, чем кончился этот мой разговор с Александром Михайловым, врезавшийся в моей памяти, вероятно, потому, что положение редактора тайного журнала, издаваемого в самой России, было для меня еще ново, и потому все связанное с ним, как и всегда бывает в исключительных, непривычных условиях, запечатлелось особенно ярко.
69
Стихотворение «На смерть И. М. Ковальского» напечатано в № 2 «Земли и воли» от 15 декабря 1878 г.
Я помню только, что стихотворение Ольхина по поводу гибели Мезенцова, где давалось такое яркое освещение нашей тогдашней заговорщической деятельности в смысле борьбы не за экономические идеалы, а за гражданскую свободу всех, упало на мою душу как манна небесная, и я, перечитав его своим друзьям еще до напечатания десятки раз, запомнил его наконец наизусть. Оно же сделалось в моих глазах оправданием моего пребывания в редакции «Земли и воли», где часть руководящих статей казалась мне и тогда чем-то вроде церковных проповедей, в которых выработанный предшественниками обязательный стиль и шаблон исключают всякое оригинальное творчество или оригинальное освещение происходящего как вредную ересь. Я чувствовал, что был в это время в окружающей среде почти одинок в идеологическом отношении и что единственное средство достигнуть чего-нибудь в будущем было: не отделяться от остальных, не препятствовать им говорить, что хотят, но при всяком удобном случае рисовать самому или давать рисовать своим единомышленникам и другие перспективы, чтобы читатель сам мог выбирать между ними.
Так я делал без насилия и ссор, но последовательно, и если читатель проследит изменения в идейном характере «Земли и воли» от номера к номеру, то он увидит сам, как учащались там статьи чисто гражданского характера вплоть до того времени, когда «Земля и воля» распалась на аграрно-социалистический «Черный передел» и на радикально-революционную «Народную волю», редактором которой я был выбран с самого ее начала как один из непосредственных участников ее создания. В первом же номере «Земли и воли» мне не удалось провести почти ни одной своей
статьи.Я написал для него рассказ «Попытка освобождения Войнаральского» почти в том же виде, в каком он напечатан в одной из предыдущих «Повестей моей жизни», надеясь, что он самим своим содержанием будет способствовать отвлечению молодых сил на новую дорогу деятельности. Но Клеменц настоял, чтобы я его отложил до следующего номера, ввиду того что место очень нужно для его публицистической статьи «Письма благоденствующего россиянина» [70] .
Когда я сказал об этой неудаче Александру Михайлову, кажется, вслед за прочтением ему приведенного выше стихотворения Ольхина, он сделал недовольный жест. Он сам участвовал вместе со мной в организации освобождения и смотрел уже на непосредственные гражданские задачи нашей деятельности почти так же, как и я. Но он не был писателем и не верил в свои способности в этом отношении, а потому очень рассчитывал на меня как на своего ближайшего единомышленника.
70
О рассказе «Попытка освобождения Войнаральского» см. выше, примеч. 53. Фельетоны Д. А. Клеменца в «Земле и воле» имели название «Письмо чистосердечного россиянина».
— Значит, там не будет ни одной твоей статьи? — спросил он меня с неудовольствием.
— Только маленькая заметка о революционных событиях последних дней.
— Почему маленькая? У нас теперь так много событий, что можно бы написать и большую. Притом же ты мог бы изложить их в желательном для нас с тобой освещении и с соответствующими выводами.
— Но как же я мог спорить с Клеменцем о том, чтоб он взял свою статью обратно и очистил в номере место для меня? Это же неделикатно. Вышло бы, как будто я ценю свои статьи выше его статей.
— Но тогда тебе никогда не удастся поместить чего-нибудь своего. Статей всегда будет больше, чем места.
— Увидим. А теперь скажи всем, что мне поручен портфель редакции и ко мне должны стекаться все статьи посторонних авторов. Все, заслуживающие внимания, я буду прочитывать Кравчинскому и Клеменцу на наших редакционных собраниях и, конечно, усиленно буду хлопотать о помещении тех, которые будут соответствовать твоим и моим взглядам. Мне будет легче и удобнее защищать чужое, чем свое, в случае недостатка места.
2. Все времена перемешались
Я уже не помню всех параграфов устава и правил революционной организации «Земля и воля», явившейся теперь издательницей одноименного с ней нашего свободного журнала. Помню, что там, кроме основного пункта «Отдать обществу всю свою жизнь, имущество и все свои силы», были многие другие параграфы. Так, было правило о приеме новых членов. Они предлагались тремя старыми членами и утверждались большинством голосов. Было также правило и о выходе из общества не иначе как с согласия остальных товарищей и с обещанием навсегда держать в безусловной тайне все, что пришлось видеть или слышать во время общей деятельности.
Все члены пользовались полным товарищеским равноправием на общих собраниях и осведомлялись на них об общем ходе деятельности общества и о его ближайших целях. Это считалось необходимым потому, что «действующий во тьме не может относиться с полным энтузиазмом и энергией к тому, чего он не знает и в необходимости чего не убежден».
Однако если какой-нибудь группе лиц поручалось определенное дело, то она должна была вести его сама, не сообщая подробностей посторонним товарищам. В таком положении была, например, новоустроенная типография. Она была поручена Крыловой, Грязновой, Буху и «Абрамке» [71] , очень симпатичному юноше, фамилии которого не знал никто. При устройстве ее они получили запрещение сообщать ее адрес кому бы то ни было. Даже сообщаться с редакцией они должны были, приходя к нам на квартиры, а не приглашая нас к себе.
71
«Абрамка» — Сергей Ник. Лубкин, наборщик революционных подпольных типографий.
Так типография и держалась в величайшем секрете.
Аналогичным образом и каждая другая группа, которой поручалось вести какое-либо ответственное дело, сейчас же должна была замыкаться в себе и давать товарищам лишь общие объяснения о ходе своего предприятия, сохраняя внутри себя все детали, особенно где, кем и как исполняется порученное.
Зато по окончании возложенной задачи сообщались общему собранию все подробности дела.