Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
— Я тут не при чем. Когда мне велели дать вам рябчиков и пирожное, я их вам дал, а если прикажут ничего не давать, то я и это исполню [104] .
Доктор осмотрел мою ногу и ушел, ничего не сказав. На следующее утро к обеду мне дали ложку сладкой жидкости желтого цвета с железистым вкусом. Это было противоцинготное средство. Но оно не помогло, нога продолжала краснеть и пухнуть и наконец стала однородно толстой от таза до ступни, совсем как бревно, представляя страшный контраст с другой ногой, еще тонкой, как у петуха. Доктор вновь пришел, и мне стали приносить кружку молока, показавшегося мне самым вкусным напитком, который я когда-нибудь брал в рот.
104
О смотрителе М. Е. Соколове см. «Повести моей жизни», т. I.
Опухоль стала падать и месяца через два почти прошла. Явился вновь тот же доктор, осмотрел,
Через неделю на моих ногах вновь появились пятна, опять началась опухоль ног и стала подниматься все выше и выше. Я снова как бы не нарочно показал ее смотрителю, но он спокойно пробормотал:
— Еще рано.
И лишь месяца через три, когда нога опять стала походить на бревно, он вызвал доктора и мне снова прописали железо и молоко. Я опять стал медленно поправляться, и месяца через три или четыре (я давно потерял счет месяцев) снова все отняли. То же было и с другими. Началась у всех цинга в третий раз уже на третий год заточения, а у меня к ней прибавилось еще и постоянное кровохарканье.
Клеточников решил пожертвовать собою за нас и отказался от пищи, чтобы умереть. Мы отговаривали его, но он остался тверд.
В первый день Соколов сказал ему:
— Твое дело, есть или не есть.
Однако через неделю голоданья, вероятно, получив инструкцию свыше, он явился к нему, как всегда, в сопровождении жандармов и накормил его насильно теми же щами и кашей, как и нас. Результат получился тот, какого и можно было ожидать: через три дня Клеточников умер от воспаления кишок [105] .
105
О Н. В. Клеточникове см. «Повести моей жизни», т. II.
Но он достиг своей цели. Через три дня к нам явился новый генерал-лейтенант и обошел всех. Я принял его за доктора и разговаривал, как с таковым, но он оказался товарищем министра внутренних дел Оржевским. На следующий день нашу более чем двухлетнюю пытку прекратили и стали давать, кроме лекарств, мясной суп и кашу с достаточным количеством масла и чай с двумя кусками сахару, и тех, кто мог ходить, хотя и волоча ноги, стали выводить, и всегда по ночам до рассвета, на прогулку во внутренний двор здания, а для чтения дали по Библии и «Жития святых». Но было уже поздно. Мои товарищи один за другим умирали, и через месяц из числа двенадцати, перешедших со мной в равелин, осталось в живых только четверо: я, Тригони и Фроленко да еще безнадежно помешанный Арончик [106] .
106
См. ниже очерк Н. А. Морозова «Айзик Арончик».
Что я чувствовал в то время? То, что должен чувствовать каждый в такие моменты, когда гибнут один за другим в заточении и в страшных долгих мучениях его товарищи, делившие с ним и радость, и горе. Если б в это время освободила меня революционная волна, то я, несомненно, повторил бы всю карьеру Сен-Жюста, но умер бы не на гильотине, как он, а еще до своей казни от разрыва сердца. Я с нетерпением ждал этой волны, а так как она не приходила, то я без конца ходил из угла в угол своей одиночной камеры с железной решеткой и с матовыми стеклами, сквозь которые не было ничего видно из внешнего мира, то разрешая мысленно мировые научные вопросы, то пылая жаждой мести, и над всем господствовала только одна мысль: выжить во что бы то ни стало, на зло своим врагам! И, несмотря на страшную боль в ногах и ежеминутные обмороки от слабости, даже в самые критические моменты болезни я каждый день по нескольку раз вставал с постели, пытался ходить сколько мог по камере и три раза в день аккуратно занимался гимнастикой.
Цингу я инстинктивно лечил хождением, хотя целыми месяцами казалось, что ступаю не по полу, а по остриям торчащих из него гвоздей, и через несколько десятков шагов у меня темнело в глазах так, что я должен был прилечь. А начавшийся туберкулез я лечил тоже своим собственным способом: несмотря на самые нестерпимые спазмы горла, я не давал себе кашлять, чтобы не разрывать язвочек в легких, а если уж было невтерпеж, то кашлял в подушку, чтоб не дать воздуху резко вырываться.
Так и прошли эти почти три года в ежедневной борьбе за жизнь, и если в бодрствующем состоянии они казались невообразимо мучительными, то во сне мне почему-то почти каждую ночь слышалась такая чудная музыка, какой я никогда не слыхал и даже вообразить не мог наяву; когда я просыпался, мне вспоминались лишь одни ее отголоски.
Щеголев в архиве равелина нашел доклады нашего доктора Вильмса царю о состоянии нашего здоровья. В одном из них обо мне было сказано: «Морозову осталось жить несколько дней», — а через месяц он писал: «Морозов обманул смерть и медицинскую науку и начал выздоравливать» [107] . Оказалось потом, что туберкулез легких у меня совсем зарубцевался, и теперь доктора, осматривая меня, с удивлением находят один огромный рубец в правом легком, от плеча до поясницы, и несколько меньших в левом легком; и это вместе с рядом научных идей — мое единственное
наследство от Алексеевского равелина. Почти через три года нас, оставшихся в живых, перевезли, заковав по рукам и по ногам, в только что отстроенную для нас Шлиссельбургскую крепость, где стали наконец давать и научные книги. А через 25 лет, когда нас освободили оттуда в ноябре 1905 года, я получил возможность разрабатывать то, о чем только мечтал в заточении.107
Об отношении доктора Вильмса к находившимся под его наблюдением политическим заключенным рассказывают и другие «сидельцы» равелина. Интересна характеристика его в августовском письме В. Н. Фигнер за 1883 г. к сестре из Петропавловской крепости (Соч., т. VI, 1932, стр. 65 и сл.) и в «Странице из воспоминаний» А. А. Спандони («Былое», № 5, 1906, стр. 30 и сл.).
Привыкнув с юности глядеть только на будущее, я редко вспоминаю о своей прошлой жизни в темницах. Лишь изредка на меня веет минувшим; и вновь звучит в моих ушах стихотворение, которое я чуть не каждый день повторял в Алексеевском равелине, стихотворение, написанное одним из первых моих товарищей в Доме предварительного заключения — Павлом Орловым, — убитым с целью грабежа в сибирской тайге одним уголовным, с которым он бежал из тюрьмы:
Из тайных жизни родников Исходит вечное движенье. Оно сильнее всех оков, Оно разрушит ослепленье Людских сердец, людских умов, Как в грозный час землетрясенье Основы храмов и дворцов. Оно пробудит мысль народа, Как буря спящий океан, И слово грозное: «Свобода!» — Нежданно грянет, как вулкан. Хоть буря влагою богата, Но ей вулкана не залить, — Так жизни вам не подавить Решеньем дряхлого сената. Да, пламя вспыхнет и сожжет Дворцы и храмы и темницы! Да, буря грянет и сорвет С вас пышный пурпур багряницы! Святой огонь любви к свободе Всегда силен, всегда живуч. Всегда таится он в народе, Как под землею скрытый ключ. Пред ним бессильны все гоненья, Не устоит ничто пред ним, Как искра вечного движенья, Он никогда не угасим.И вот десять лет тому назад грянула эта буря. Она порвала старые оковы, и мы теперь стоим на перевале к новой, лучшей жизни.
Пролог [108]
История этой книги длинная, очень длинная.
Эти стихотворения, рассказы и воспоминания были написаны уже много лет назад среди других рассказов, стихотворений и воспоминаний. Это как бы остатки великого кораблекрушения. Большая часть груза погибла навсегда. Волны выбросили на берег лишь немногое.
108
Очерк «Пролог» напечатан в виде предисловия к книге «Под сводами» (стр. 5—8), составленной Н. А. (Под сводами. Сборник повестей, стихотворений и воспоминаний, написанных заточенными в старой Шлиссельбургской крепости. Составлен Николаем Морозовым. Изд. «Звено». М., 1909, 305 стр.). В сборнике помещены произведения Н. А. Морозова, В. Н. Фигнер, М. В. Новорусского, Г. А. Лопатина и других шлиссельбуржцев.
Была когда-то крепость на необитаемом острове огромного Ладожского озера, этого внутреннего моря Европы. Она существует и теперь все та же по своему внешнему виду. Но это уже не та прежняя неприступная крепость, окутанная покровом государственной тайны, куда никогда не должна была проникнуть нога постороннего человека, где всякий, входивший под своды одной из ее келий, терял самое свое имя и становился нумером.
Тот старый Шлиссельбург разрушен навсегда могучим напором общественного движения 1905 года.
В продолжение двадцати лет там жили тени бесследно исчезнувших людей — нумера. Отрезанные навсегда от внешнего мира, они, как спиритические духи, долго сообщались друг с другом только стуком пальцев по стенам своей каменной гробницы и один за другим безмолвно переходили в вечность. И этот переход узнавался другими тенями лишь по прекращению их тихого стука.
Стук, постоянно слышавшийся по вечерам в каменных стенах этой непроницаемой крепости, когда прикладывали к ним ухо, передавал многое. Порой сквозь толщу извести и кирпича переходили вопросы и ответы, порой передавалось целое сообщение и записывалось соседней тенью на грифельной доске или — впоследствии — в особой тетрадке. На каждой такой тетрадке стоял нумер тени, которой она принадлежала, и сама тетрадка, попав в келью, становилась тоже тенью, так как никто посторонний уже не мог ее более видеть.