Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Совершенно утомленного и голодного, так как мне здесь ничего не дали ни пить, ни есть, меня повели около полудня на допрос в один из приспособленных для этого кабинетов.
Какой-то высокий и толстый жандармский полковник спросил меня:
— Вы были прошлой весной в имении Иванчина-Писарева?
— Нет, я его совсем не знаю.
— Вы работали в сапожной мастерской, устроенной революционным обществом здесь, в Москве?
— Никогда! — ответил я, верный своей системе, с одной стороны, не раздражать врагов напрасно, а с другой — не говорить им ни слова правды.
— Все равно вас уличат! — сказал мне полковник спокойно.
Он позвонил и сказал вошедшему унтер-офицеру:
—
«Хотят устроить очную ставку! — пришло мне в голову. — У него даже все подготовлено для этого. Значит, ему сообщили заранее из Петербурга, что я сам ничего не расскажу. Что-то скажет наш славный, честный сапожный мастер?»
Раздалось бряцание шпор, и вот между двумя солдатами с обнаженными саблями появился и он сам, или, скорее, его бледная шатающаяся тень. Его щеки ввалились, под глазами были синие пятна. Волосы на голове и бороде давно не были стрижены.
12
Это мастер Иоганн Пельконен.
— Вот ваш ученик! — сказал ему, вставши при этом, полковник грубым повелительным голосом. — Узнаете?
Бедный мастеровой, с которым, как непривилегированным человеком, без всяких связей, явно не стеснялись, смущенно и вопросительно взглянул на меня, как бы желая узнать, признал ли я его сам.
Кинув на него с равнодушным видом мимолетный взгляд, хотя мое сердце и обливалось кровью, я стал смотреть на стену в сторону от него.
— Смотрите, пожалуйста, прямо! — сказал мне полковник.
— Куда? — спросил я, глядя на самого офицера.
— Вы знаете куда, прямо на него! — заметил он с явной досадой.
Но бедный финляндец уже понял, что я его не хотел узнавать, и со слезящимися глазами ответил:
— Нет, его не было в мастерской.
— А как же другие говорят, что был? — сказал повелительно полковник.
— Я не помню такого, — проговорил финляндец уже решительным тоном.
— А вы знаете его? — обратился вдруг ко мне раздосадованный своей неудачей жандармский полковник.
— В первый раз вижу, — твердо ответил я.
По его кивку жандармы увели обратно финляндца, который печально взглянул на меня, как будто предчувствуя, что мы больше не увидимся. И предчувствие не обмануло его: через год после этого он умер, как Кукушкин, от чахотки в темнице, не дождавшись суда.
Полковник сказал мне после его ухода:
— Все равно ваше участие будет доказано. Сейчас с вас снимут фотографию.
Меня вывели на двор, где уже стоял какой-то фотограф с готовым аппаратом, и он сделал с меня три снимка.
После этого меня вновь ввели в зал для допросов, где полковник задал мне тот же вопрос, который я получил и в Петербурге:
— Где вы были весной и летом минувшего года?
— Этого я не могу сказать.
— Если вы нам не будете отвечать на вопросы, мы не будем давать вам книг для чтения.
— Как хотите!
Он записал в протокол мой отказ отвечать на его вопрос, дал мне подписать его и затем, вызвав жандармского унтер-офицера с солдатом, сказал:
— Отвезите в наше помещение при Тверской части.
Мы любезно раскланялись, и я вновь поехал по знакомым мне так хорошо московским улицам.
11. Каким кажется мир из окна темницы
Заключение в тогдашней темнице Третьего отделения при Тверской части было удобнее во многих отношениях, чем в других, где тоже находились политические. Тверская часть выходила своим фасадом на большую площадь, на противоположной стороне которой
находился дворец генерал-губернатора. С левой стороны части, если смотреть на нее с площади, была довольно высокая каменная ограда с воротами, охраняемыми пожарным. Через них входили во внутренний глухой двор, на противоположной стороне которого имелось длинное двухэтажное здание для заключенных. В нижнем его этаже сидели уголовные, а в верхнем все пять одиночных камер были арендованы тогда Третьим отделением для нас.Там всегда дежурил специальный жандармский караул, ежедневно приходивший из московских жандармских казарм.
Общая полиция не имела к нам, политическим, никакого отношения, кроме того, что съестные припасы или деньги не свыше десяти рублей в месяц можно было прямо передавать приставу, который отдавал их нашему жандармскому караулу, разрешавшему уже окончательную передачу, если не находил препятствий, и докладывавшему затем о ней в Третье отделение. Служитель, поддерживавший сомнительную чистоту полов и приносивший обеды, кипяток для чая и лампы на ночь, был полицейский вольнонаемный, но отпирал ему дверь жандармский старший, который и следил, чтоб у него не было лишних разговоров с заключенными.
В дверях камеры были большие, почти в лист бумаги, окна, с прочным железным крестом, вделанным посредине, чтоб через них нельзя было выскочить в коридор и убежать. Меня привезли туда около полудня, подвезли во внутреннем дворе к подъезду против ворот, у которого стоял обычный часовой с ружьем, ввели по серой каменной лестнице во второй этаж и там в первую камеру налево. Когда меня, обысканного снова, оставили в ней одного, я прежде всего, конечно, подошел к окну, вид из которого очень обрадовал меня. Зимние внутренние рамы из него были уже вынуты, а внешние летние отворены; оно было не под потолком, а так, как в обыкновенных комнатах, только защищено прочной железной решеткой, а за ней еще проволочной сеткой.
У окна в камере стоял стол, а рядом табурет, сев на который, я мог опереться обоими локтями на подоконник и смотреть на находящийся подо мною двор. Через его каменную ограду и растворенные ворота мне была видна часть площади перед дворцом генерал-губернатора, несколько домов по ближайшей ее стороне и часть самого генерал-губернаторского дворца.
Я живо помню мои первые наблюдения. Помню девочку лет двенадцати и мальчика лет семи, выходивших из ближайшего многоэтажного каменного дома, чтоб побегать на тротуаре перед домом. Тверская часть находилась в глухом углу этой площади, из которого не шло улиц. Он редко посещался прохожими, предпочитавшими идти через площадь по диагонали, не делая сюда заворота, и потому детям здесь было свободно играть. Помню, как перегибалась девочка своей тонкой талией, когда хотела догнать своего младшего брата, но мальчуган всегда легко увертывался от нее, и я удивлялся, как слабы и неловки кажутся девочки сравнительно с мальчиками, когда им приходится делать быстрые движения.
Я часто видел у этого же дома кучера на козлах коляски, запряженной парой лошадей, и самих хозяев: пожилого господина в пальто и шляпе-котелке и расфранченную даму с молодой девушкой, очевидно дочкой, садившейся на переднем месте спиной к кучеру. Я наблюдал всевозможных проходящих и задавал себе вопросы: о чем думает этот кучер, когда он по получасу и более ждет своих господ на улице? о чем думает вон та женщина, идущая с какой-то тарелкой, завернутой в платок? тот молодой человек, похожий на приказчика? и куда он так спешит? Я решал эти вопросы по внешности проходящих обыкновенно в очень прозаической форме и с грустью приходил к выводу, что между ними, должно быть, очень мало убежденных социалистов, готовых сейчас же пожертвовать своею жизнью за свободу, равенство и братство.