Повести
Шрифт:
По содержанию рукописный текст “Записок сумасшедшего” весьма близок к печатному тексту “Арабесок”. [Впрочем в “Арабесках”, кроме заглавия на шмуцтитуле “Записки сумасшедшего”, повесть имеет перед текстом заглавие несколько измененное: “Клочки из записок сумасшедшего”.]
Отличия там и тут не таковы, чтобы можно было говорить об особой редакции повести, в том виде, как она представлена рукописью; ее отличия вовсе не затрагивают сюжета, ограничиваясь лишь стилистическими вариантами, да отсутствием дат перед отделами “Записок”, на которые они разбиты в печатном тексте. [Это лишает силы наблюдения В. В. Каллаша (в подтверждение более раннего происхождения “Записок сумасшедшего”) над совпадением этих дат с действительными календарными датами 1833 г. — см. Сочинения Н. В. Гоголя под ред. В. В. Каллаша, т. 3, изд. Брокгауз-Ефрон, 1915 г., стр. 336. Даты эти, внесенные лишь в окончательную несохранившуюся беловую рукопись, сами по себе ничего не говорят о возникновении черновика; если же и свидетельствуют о времени возникновения замысла, то лишь косвенно и не больше чем остальное содержание “Записок”, строго приуроченное к европейским политическим событиям последних месяцев 1833 г. (о чем см. ниже).]
Существенное отличие рукописного текста от текста “Арабесок” — в отсутствии
Некоторые из цензурных “выкидок” восстановил уже Тихонравов, внеся, впрочем, заодно в текст “Записок” не мало и простых разночтений черновика; а с другой стороны, он оставил без исправления несколько явных искажений текста цензурой. Издание Коробки к исправлениям Тихонравова добавило еще лишь одно; последующие издания не добавили ничего.
Наше издание к ранее сделанным исправлениям добавляет еще 8 новых, что вместе с предыдущими составляет всего 20 исправлений (по рукописи) испорченных цензурой мест. Это, во-первых, следующие 12 купюр или вычерков, восстановленных еще Тихонравовым и Коробкой: “Правильно писать может только дворянин. Оно конечно, некоторые и купчики-конторщики и даже крепостной народ пописывает иногда; но их писание большею частью механическое: ни запятых, ни точек, ни слога.”; “Ну, чего хотят они?”; “Хотелось бы заглянуть в спальню… там-то, я думаю, чудеса, там-то, я думаю, рай, какого и на небесах нет.”; “Да и подлые ремесленники напускают копоти и дыму из своих мастерских такое множество, что человеку благородному решительно невозможно здесь прогуливаться.” (вм. “решительно невозможно”); “За столом папа был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты, а после обеда поднял меня к своей шее и сказал: “А посмотри, Меджи, что это такое”. Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец, потихоньку, лизнула: соленое немного.”; “Куда ж, подумала я сама в себе: если сравнить камер-юнкера с Трезором! Небо! какая разница! Во-первых, у камер-юнкера совершенно гладкое широкое лицо и вокруг бакенбарды, как будто бы он обвязал его черным платком; а у Трезора мордочка тоненькая, и на самом лбу белая лысинка. Талию Трезора и сравнить нельзя с камер-юнкерскою. А глаза, приемы, ухватки совершенно не те. О, какая разница! Я не знаю, что она нашла в своем камер-юнкере.”; “Всё, что есть лучшего на свете, всё достается или камер-юнкерам, или генералам. Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукою, — срывает у тебя камер-юнкер или генерал. Чорт побери!”; “Да притом и дела политические всей Европы: австрийский император, наш государь…” (стр. 207); “Я однако же старался ее успокоить, и в милостивых словах старался ее уверить в благосклонности, и что я вовсе не сержусь за то, что она мне иногда дурно чистила сапоги.”; “Но я растолковал ей, что между мною и Филиппом нет никакого сходства и что у меня нет ни одного капуцина…”; “А вот эти все, чиновные отцы их, вот эти все, что юлят во все стороны и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то и сё: аренды, аренды хотят эти патриоты! Мать, отца, бога, продадут за деньги, честолюбцы, христопродавцы!”; “Проезжал государь император. Весь город снял шапки и я также; однакоже я не подал никакого вида, что испанский король.” А затем следующие восемь заимствований из рукописи вместо соответствующих мест в “Арабесках”, признаваемых нами за продиктованные цензурой:
1. Какого в нем народа не живет: сколько кухарок, сколько поляков! а нашей братьи, чиновников, как собак, один на другом сидит.
Ар, П: сколько кухарок, сколько приезжих!
2. Ведь сколько примеров по истории: какой-нибудь простой, не то уже чтобы дворянин, а просто какой-нибудь мещанин или даже крестьянин — и вдруг открывается, что он какой-нибудь вельможа, а иногда даже и государь.
Ар, П: вельможа или барон или как его
3. Вон он спрятался к нему в звезду.
Ар, П: к нему во фрак
4. Но главная пружина всего этого турецкий султан, который подкупает цирюльника и который хочет по всему свету распространить магометанство.
Ар, П: но достоверно известно, что он вместе с одною повивальною бабкою ~ и оттого
5. Меня останавливало только то, что я до сих пор не имею королевского костюма.
Ар, П: испанского национального костюма
6. Я однако же догадался, что это должны быть или доминиканы или капуцины, потому что они бреют головы.
Ар, П: гранды или солдаты
7. Капуцины, которых я застал в зале государственного совета великое множество, были народ очень умный, и когда я сказал: “господа, спасем луну, потому что земля хочет сесть на нее”, то все в ту же минуту бросились исполнять мое монаршее желание и многие полезли на стену с тем, чтобы достать луну, но в это время вошел великий канцлер.
Ар, П: Бритые гранды
8. А знаете ли, что у французского короля шишка под самым носом?
Ар, П: у алжирского дея под самым носом шишка.
“Поляков” (вместо “приезжих”) признаем более подлинным чтением ввиду цензурных гонений на всё, что связано было с Польшей после 1831 года. “Государь” (вместо “барон или как его”) предписывается двумя другими аналогичными
случаями, где слово “государь” было цензурой просто исключено (см. выше); “в звезду”, а не “во фрак” подсказывает соответствующий контекст, — в “Арабесках” и в рукописи одинаковый, — где приманкой для “влюбленной в чорта женщины” служит “толстяк” именно “со звездою”. Перенесение магометанства с “турецкого султана” на “повивальную бабку” могло быть сделано, скорей всего, тоже под давлением цензуры; такого же происхождения замена “королевского костюма” “испанским национальным”: контекст как в рукописи, так и в “Арабесках” предполагает несомненно “королевский”, потому что покрой именно “королевского костюма”, а не “испанского национального” предписывал Поприщину то, что он проделал над своим вицмундиром: “изрезал ножницами его весь”, чтобы (как читается в рукописи) “дать всему сукну вид горностаевых хвостиков”. Неорганична с точки зрения контекста и замена в “Арабесках” “доминиканов или капуцинов” “грандами или солдатами” (и дальше “капуцинов” — “бритыми грандами”): признак, по которому опознаются они героем: “потому что они бреют головы”, применим полностью конечно лишь к первым, тем более, что замена бритых монахов грандами даже не доведена в повести до конца. Ср.: “Сегодня выбрили мне голову несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монахом”. — И наконец, подобно “государю” или “турецкому султану”: неприемлем был, конечно, не для Гоголя, а лишь для цензора и “французский король”, шишка которого поэтому передана была “алжирскому дею”. [В связи с завоеванием Алжира французами в 1830—34 гг. алжирский дей (и именно дей, а не бей) часто упоминался в те годы на страницах “Северной Пчелы”.]Вторично при жизни Гоголя “Записки сумасшедшего” изданы были в 3-м томе Сочинений, в 1842 году. Текст “Арабесок” подвергся тут со стороны Прокоповича довольно значительному количеству исправлений не только орфографических и грамматических, но даже и стилистических. Из них лишь три-четыре приняты в основной текст — в тех случаях, когда соответствующий вариант “Арабесок” явно носит характер опечатки или удержанной в печати описки. Все остальные отнесены в варианты.
Несколько раз с той же целью (исправления ошибок первопечатного текста) приходилось обращаться и к рукописи.
В издании Трушковского “Записки сумасшедшего” авторских исправлений 1851 года не имеют совсем: чтение корректуры Гоголь прекратил тогда на их первой странице. — См. Соч., 10 изд., I, стр. XIV.
Сюжет “Записок сумасшедшего” восходит к двум различным замыслам Гоголя начала 30-х годов: к “Запискам сумасшедшего музыканта”, упоминаемым в известном перечне содержания “Арабесок” (см. Соч., 10 изд., V, 610–611), и к неосуществленной комедии “Владимир 3-ей степени”. Из письма Гоголя И. И. Дмитриеву от 30 ноября 1832 г., а также из письма Плетнева Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (см. Соч. и переписка Плетнева, III, стр. 522) можно усмотреть, что в ту пору Гоголь был увлечен повестями кн. В. Ф. Одоевского из цикла “Дом сумасшедших”, вошедших позже в цикл “Русских ночей” и, действительно, посвященных разработке темы мнимого или действительного безумия у высокоодаренных (“гениальных”) натур: у отрешенного от всего, что не музыка, Баха (“Себастьян Бах”), у страдающего манией грандиозных построек чудака Пиранези (“Opera del Cavaliere GiambatistaPiranesi”), у наделенного аналитической способностью “все видеть” импровизатора (“Импровизатор”), у настоящего, наконец, безумца Бетховена (“Последний квартет Бетховена”). Причастность собственных замыслов Гоголя в 1833—34 гг. к этим повестям В. Одоевского видна из несомненного сходства одной из них — “Импровизатора” — с “Портретом”. Из того же увлечения романтическими сюжетами Одоевского возник, очевидно, и неосуществленный замысел “Записок сумасшедшего музыканта”; непосредственно связанные с ним “Записки сумасшедшего” тем самым связаны, через “Дом сумасшедших” Одоевского, с романтической традицией повестей о художниках и искусстве (“Kunstnovellen”), усердно культивировавшихся в русской литературе 30-х годов и охотно разрабатывавших как раз тему безумия в освещении, приданном ей у Гофмана. Есть основания думать, что “Записки сумасшедшего музыканта”, их по крайней мере начало, сохранились в виде отрывка “Дождь был продолжительный”, текстуальные совпадения которого с “Записками сумасшедшего” сразу же видны и который можно поэтому рассматривать как вступительный набросок первоначальной редакции этих “Записок”. Герой отрывка, приветствующий расправу дождя над лицемерным благообразием “гражданства столицы”, несомненно, сродни Пискареву или Чарткову, — может быть, такой же, как они и как Крейслер у Гофмана, служитель искусства.
“Владимир 3-ей степени”, будь он закончен, тоже имел бы героем безумца, существенно отличного, однако, от безумцев Гофмана и русских гофманианцев тем, что это был бы, по свидетельству современников, человек, поставивший себе прозаическую цель получить крест Владимира 3-ей степени; не получивши его, он “в конце пьесы… сходил с ума и воображал, что он сам и есть” этот орден. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 743. — Такова новая трактовка темы безумия, тоже приближающаяся, в известном смысле, к безумию Поприщина.
Из замысла комедии о чиновниках, оставленного Гоголем в 1834 г., ряд бытовых, стилистических и сюжетных деталей перешел в слагавшиеся тогда “Записки”. Генерал, мечтающий получить орден и поверяющий свои честолюбивые мечты комнатной собачке, дан уже в “Утре чиновника”, т. е. в уцелевшем отрывке начала комедии, относящемся к 1832 году. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 448, 453, 744. — В уцелевших дальнейших сценах комедии (переделанных позже в “Лакейскую”) без труда отыскиваются комедийные прообразы самого Поприщина и его среды — в выведенных там мелких чиновниках Шнейдере, Каплунове и Петрушевиче. Отзыв Поприщина о чиновниках, которые не любят посещать театр, прямо восходит к диалогу Шнейдера и Каплунова о немецком театре. Особо при этом подчеркнутая в Каплунове грубость еще сильней убеждает в том, что в него-то и метит Поприщин, называя не любящего театр чиновника “мужиком” и “свиньей”. В Петрушевиче, напротив, надо признать первую у Гоголя попытку той идеализации бедного чиновника, которая нашла себе воплощение в самом Поприщине. “Служил, служил и что же выслужил”, говорит “с горькой улыбкою” Петрушевич, предвосхищая подобное же заявление Поприщина в самом начале его записок. Отказ затем Петрушевича и от бала и от “бостончика” намечает тот разрыв со средой, который приводит Поприщина к безумию. И Каплунов, и Петрушевич — оба поставлены затем в те же унизительные для них отношения с лакеем начальника, что и Поприщин. От Закатищева (позже Собачкина) протягиваются, с другой стороны, нити к тому взяточнику “Записок”, которому “давай пару рысаков или дрожки”; Закатищев в предвкушении взятки мечтает о том же самом: “Эх, куплю славных рысаков… Хотелось бы и колясчонку”. Сравним также канцелярские диалектизмы комедии (напр., слова Каплунова: “И врет, расподлец”) с подобными же элементами в языке Поприщина: “Хоть будь в разнужде”, ср. еще канцелярское прозвище Шнейдера: “проклятая немчура” и “проклятая цапля” в “Записках”.