Повести
Шрифт:
Далее мысли Сани обратились к себе самому, и судил он себя беспощаднее, чем других…
«Отец наверняка не допустил бы этой трагедии, — мучительно думал Саня, кружа и кружа по отцовскому кабинету и терзая свои рыжие космы. — Он–то наверняка нашел бы те единственные слова и те единственно правильные действия, которые спасли бы девчонку… Потому что отец знал жизнь, знал людей, душу человеческую знал… А я книги только знаю, теорию…»
И показалось Сане, что вот будто шли они с Климовым вместе, и вдруг на пути болото. Гнилое, страшное, бездонное. И не обойти эту хлябь, не объехать. Близко к ним Лина стоит, рукой подать, да все же на том, другом берегу… И за то ли дело они с Климовым взялись?
«Бросить все к черту, — думал Саня, сжимая руками свою большую лохматую голову, похожую на голову дятла, — бросить и уйти… скажем, на завод, уйти в жизнь, повариться в ней, узнать ее на самом деле!..»
Никогда еще не чувствовал он себя так скверно. Сознание собственной вины во всем происшедшем было невыносимым, давящим, страшным… В институт на занятия идти не хотелось, работа (словеса с кафедры!) окончательно потеряла для него всякий смысл…
Студенты ждали начала занятий. Шестнадцать станков, окрашенных в приятный для глаз салатный цвет, смазанных, протертых, стояли ровными рядами и посвечивали отполированными рукоятками и маховичками. На голубых тумбочках лежали тщательно заточенные резцы, штангенциркули, заготовки.
Прозвенел электрический звонок, и в зале появился учебный мастер, прозванный студентами статуей. Мастер оживлялся только тогда, когда начинал говорить о технике, о станках…
— Знаете ли вы, — несколько торжественным голосом начал занятие мастер, когда практиканты сгрудились вокруг крайнего станка, — что предшественником станка, который сейчас перед вами, был знаменитый ДИП, созданный еще в тридцатые годы?.. Я назвал ДИП знаменитым, и это не преувеличение. На ДИПах, по сути, создавалась наша индустрия, они трудились несколько десятилетий, на них точили мины и снаряды, на них обрабатывались детали пушек и танков…
Рассказав об устройстве станка, о его преимуществах по сравнению со знаменитым ДИПом, мастер заговорил о неограниченных технологических возможностях станка, о том, что это умная машина, что на ней можно обработать какие угодно сложные поверхности, что опытный токарь–универсал может выточить, к примеру, шахматные фигурки…
— И «коня»? — удивленно спросил совсем молоденький парнишка, выглянув из–за спины товарища.
— В принципе можно сделать и «коня», — невозмутимо ответил мастер.
Но если бы кто–нибудь из студентов внимательно посмотрел бы в это время на мастера, то с удивлением заметил бы, как не то мучительная улыбка, не то гримаса боли исказила на миг бесстрастное лицо «статуи».
1974–1978 гг.
Второй дом
Глава 1
Очередь у пункта приема стеклотары продвигалась крайне медленно, и Горчаков начал нервничать — так он, чего доброго, опоздает к часу, когда нужно забирать дочку из садика.
Он с тоской смотрел на дощатые стены приемного пункта, окрашенные в грязно–зеленый цвет, на голые чахлые деревья в дворовом сквере, на сломанные, покалеченные «грибки», качели и горки детской площадки; намозолили ему глаза люди с авоськами, рюкзаками и ящиками, в которых то и дело взгромыхивали бутылки из–под пива, водки и вина, из–под
молока и пепси–колы, банки из–под детского питания и майонеза. Горчакова раздражала приемщица посуды, которую он мысленно называл Дуней, копушей и хамкой.«Дуня», толстая, неповоротливая в своих кофтах, в залощенном ватнике и замызганном халате, чересчур медленно переставляла ноги в больших валенках с резиновыми калошами, чересчур лениво поворачивала голову, закутанную в широкую пуховую шаль и увенчанную меховой шапкой. Неторопливо, неохотно принимала она ящик с посудой, устанавливала его в пирамиду таких же ящиков в полумраке склада, возвращалась к окошечку и рассчитывала клиента. Да еще привередничала при этом: та бутылка ей не подходит, для этих банок у нее тары нет…
А что ей не капризничать, не хамить, думал Горчаков. Дело она имеет в основном с людьми робкими, испытывающими неловкость при сдаче посуды. Ведь когда человек сдает посуду? Да чаще всего на грани безденежья. И Дуня это отлично знает, она всех тут насквозь видит. Вот этот небритый, с дрожащими руками… ему смерть как хочется опохмелиться, он и бутылки–то, поди, насобирал по мусорным урнам, в скверах да в парке. Или эта седенькая грустная старушка… она живет, скорее всего, на небольшую пенсию, и каждая копейка на счету. А про того парня в очках, про студента, и говорить нечего: стипендию дадут только завтра, а сегодня он собрал бутылки да банки в своей и в соседних комнатах общежития и понес сдавать, чтобы и сам и прожорливая братия смогли поесть в студенческой столовке. А тот вон, с бегающими глазами старикашка, может быть, выпивает тайком от сварливой жены. Ну а долговязому нескладному школьнику, который нетерпеливо переминается с ноги на негу, деньги наверняка нужны на сигареты, наверняка он «потягивает» за углом крадче от учителей…
Все эти людишки, полагает Дуня, у меня в руках: всем им нужны деньги, и я даю им деньги. Они их зачастую даже и не пересчитывают, а поспешно суют в карман и, счастливые, торопятся уйти. Поэтому я так. Захочу — недоплачу которому, и все равно уйдет довольный: и кухню от лишней посуды очистил, и деньги получил. А захочу — накинусь на кого–нибудь: «Ты чё грязные банки принес!» Или ошарашу: «А у тебя бутылки нестандартные!» Либо суну под нос бутылку: «Вишь, горлышко сколото!» Или скажу, что свободных ящиков нет, и заставлю вон того академика пузатого таскать ящики из магазина — пусть покажилится, коль денежки нужны! А то и вовсе объявлю: «Закрываю! Мне надо остаток в кассу сдавать». Что? Жаловаться?.. Да вы у меня вот здесь, в кулаке! Весь этот двор, все эти интеллигентские, профессорские дома и общежития в округе! Я же потом и отыграюсь на жалобщике, принесет посуду, а я не приму!..
— Ну чё, уснула, бабка! — время от времени покрикивает Дуня. — Давай, что ли, свой ящик!
И тут же сердится на кого–то:
— А я чё сделаю, если у меня склад полнехонек! Ты разуй глаза–то!..
Медлительная и ленивая в движениях, Дуня востра на язык, за словом в карман не лезет, да и расчетные операции производит мигом, не успеет человек, сдавший посуду, что–либо сообразить, как уже слышит решительный голос Дуни: «Тебе рупь девяносто две копейки, милок». И успевай только ладошки подставляй.
И столь ему, человеку, осточертело стоять тут, на морозе, да слушать эту грубую бабу, что он вроде и видит, что обсчитала, но машет рукой: подавись ты этими копейками!
Но если обсчитанный все же заупрямится и потребует додать положенный гривенник, то Дуня будто бы спохватывается: «Ой, а я — кого!» — и додает гривенник, однако после этого бросает вслед уходящему «крохобору» такой красноречивый взгляд, что, появись он тут в другой раз, уж она над ним покуражится, уж она на нем «отоспится»…