Поворот ключа
Шрифт:
Константин Андреевич вспомнил про часы, и сердцу стало веселее: уж как он рад был за Павла Ивановича, и за себя, и за всех, что вот не перевелись на свете настоящие мастера.
— Так что из того? Он же один такой.
— Это я тебе пример привел. Есть и другие мастера. Может, и не такие, как Павел Иванович, например, но тоже в своем деле все насквозь видят. А если б даже и один, так мастер — он именно и один в поле воин.
Константин Андреевич чувствовал, что брат, захваченный своими мыслями, вовсе его не слушает, он словно бы глухой, делает вид, что слушает внимательно, а сам тянет все одну и ту же песню.
— А вот скажи мне, Костя, не разговаривал ли ты с зятем своим о его будущем?
— Как раз сегодня.
— Ну, и что он тебе обещает? —
Лгать Константин Андреевич не мог.
— Мебель новую обещает. Тане модные наряды.
— А, видишь! — торжествовал Петр. — Ты небось думал — по молодости учиться станет, ум будет развивать, надеялся ведь?
— Надеялся, — признался Константин Андреевич.
— Узнаю тебя. Вот и проглоти. Слава богу, займется тряпками, хоть гулять не будет. А ты говоришь, это не протест против скуки. Да это и есть скрытый бунт. — Только сейчас Константин Андреевич заметил, что брат на взводе основательном, вот и топчется на одном и том же месте, жуя одно и то же простенькое соображение. — Ты погляди, сколько развелось рыбаков, охотников да грибников? Когда раньше их было столько? Это что такое? Это уход от жизни однообразной. Но ты-то, я вижу, лицо кислишь, не согласен со мной.
— Нет, брат, жить не сладко, — признался Константин Андреевич. — Жизнь моя горькая. Горькая, как полынь. Жизнь — она и есть горькая полынь, брат.
— И она не обрыдла тебе?
— Нет, не обрыдла.
— И ничего в ней менять ты не станешь?
— Нет, не стану.
— А что, Костя, случись дело такое дикое — вот если твердо знать будешь, что завтра исчезнешь, не обрадуешься ли?
— Так нельзя, Петя. Так человек жить не может. Жизнь, знаешь, не заводная игрушка, чтобы без большой ошибки ты мог сказать, когда она остановится.
— Значит, интересно тебе жить?
— Да, интересно.
— И что же за интерес такой у тебя?
— А тот интерес, что вот как любопытно мне знать, что будет с тобой, со мной или с Таней лет через пять или десять. Интересно, и все тут. Люди вон кроссворды разгадывают, а тут своя жизнь, — да разве не интересно? Ну, а ты-то, Петр, согласился бы завтра испариться?
— Да, с удовольствием, — сказал Петр и осекся.
Константин Андреевич понял, почему брат осекся. А ведь думал, что в этот раз Петр уцелеет. А вот жизнь ему и плоха, смысла в ней маловато, это же дело ясное — приступ перед тем, как исчезнуть на несколько дней, иначе как же себя перед самим собой оправдать, не ты виноват, нет, не ты плох, нет, — жизнь плоха и во всем одна виновата.
— Вот что, Петя, — сказал Константин Андреевич. — Наши, гляди, ждали нас, ждали да и разбрелись. Теперь их уже в парке не соберешь. Только за столом. Так давай-ка к дому двигать. Все сейчас тоже подтянутся. Посидим, ночь долгая, еще потолкуем, а, брат?
Но Петр покачал головой, и Константин Андреевич понял, что уговаривать его бесполезно.
16
Нетерпение охватило Петра Андреевича, он вдруг вспомнил, что восемь месяцев не видел Валю, и желание вновь увидеть ее было так внезапно, что он даже задохнулся. Да как же мог он так долго не видеть ее, как жить он мог, и вот что странно — жить Петр Андреевич без нее не мог, это яснее ясного, но ведь все-таки жил — и это всего удивительнее и непонятнее. Хотя жизнью эти прошедшие восемь месяцев назвать никак нельзя. Так — жевал повседневную жвачку, ложился спать и просыпался, ходил на дежурства, потому что надо же спать, просыпаться и что-то там работать, но жизнью то время, что он не видел Валю, назвать трудно.
Он попытался вспомнить ее, но не сумел: только халат ее помнит, только улыбку застенчивую, только черную аптечную резинку, что схватывала ее светлые волосы. И ведь не вспоминал ее все это время, — конченый человек. А если вспоминал, то сразу всякую память о ней гнал прочь.
Так скорее. Сейчас же к ней. Дорого всякое мгновение.
И ведь как-то сумел спрятать свое нетерпение, чтоб брат ничего не заподозрил.
— Так
я пошел, — сказал Петр Андреевич. — Тут дело одно есть. Срочное такое дело.— Даже до утра подождать не может?
— Нет, никак. Только сейчас.
— Смотри, Петр.
— Да уж смотрю.
Костя отступил, и еще бы — разве же Петра Андреевича удержишь.
— Может, все-таки пойдем досиживать?
— Нет, Костя, это потом. Это все потом. Дело такое. Будь здоров, — и, резко повернувшись, он быстро зашагал прочь.
И уходя, Петр Андреевич про себя поругивал брата — имел такое обыкновение Петр Андреевич поругивать всех, кроме себя самого, — и поругивал за то именно, что брат вспомнил про часы, которые сделал Павел Иванович Казанцев. Петр Андреевич так сообразил, что эти часы отсчитывают время человека, на которого они установлены, но ведь возможно, что есть где-либо часы, что отсчитывают и время самого Петра Андреевича, этого, конечно, даже и представить нельзя, но и без таких часов Петр Андреевич чувствовал, как впустую протекает его собственное время; вот именно когда он разговаривает с братом, оно и протекает впустую, вот тогда-то и схватило его нетерпение, вот тогда он и вспомнил, что восемь месяцев не видел Валю.
Что-то говорил с братом, что-то спорил, еще рассчитывал, что это случайное, временное нетерпение и оно скоро пройдет, но оно — вот беда — все сильнее жгло Петра Андреевича.
Скрывшись за деревьями, он даже побежал под горку к мостику над речкой — дорога каждая минута.
На мосту он шаг сбил, глянул вниз, в долину, — там, повторяя изгибы речки, цепляясь за прибрежные кусты, ползли густые сизые туманы.
Он постарался снова вспомнить Валю и снова не сумел. Ну, ничего, успокаивал себя, это уже недолго осталось, это всего десять минут. Думать о том, что Вали нет дома — она могла уехать в отпуск, либо за это время уехать вовсе, либо могла встретить человека понадежнее, чем он, Петр Андреевич, — думать об этом не было воли.
Нет, быть этого не может — она дома и ждет его, как обещала когда-то, много лет назад. Должно ведь и ему повезти.
Торопливо вышел он из парка, не забыл, разумеется, оглянуться по сторонам, нет ли кого из своих; это не то, чтобы человек, собирающийся с разбегу прыгнуть в пропасть, боится, что его кто-либо остановит, нет, тут дело в другом — его не остановить, тут дело конченное, но видеть, как он разбегается, видеть его белое перекошенное лицо вовсе никому не следует.
На улице посветлело. Звезды и луна почти растаяли, остались лишь малые, тонкие их оболочки, едва заметные, словно дыхание ранней осенью. Небо на востоке, там, где готовилось взойти солнце, было светло-зеленым, как бы разреженным. Все было тихо. Шелестели липы у детского сада номер пять. Вдали раздался гудок паровоза — это на Чайку — значит, сейчас десять минут второго. Ночь была прозрачна.
Передохнув, успокоив дыхание, Петр Андреевич заспешил дальше. А вдруг ее нет дома, все-таки осмелился подумать. На то, что она может быть не одна, смелости не хватило. Она должна быть дома, это точно. Только бы так.
А если ее нет, он сядет на ступеньки крыльца и будет ждать, пока не дождется.
Он свернул на Дегтярную улицу, ее рассекала глубокая канава, валялись водопроводные трубы. Петр Андреевич никого не встретил — улица пуста. Пуста была и узкая Колхозная улица.
Скорее, скорее, подстегнул себя Петр Андреевич, малость самая, триста, что ли, шагов. Еще чуть нажать, и он увидит Валю, а увидев, поймет, что все вокруг в полном порядке и что он спасся и на этот раз.
Над большим, в ухабах и ямах, пустырем уже вовсе посветлело — солнца еще видно не было, но оно уже угадывалось по рыжим пожарам на краю неба.
Каждый день Петр Андреевич ходит этим пустырем, но только сейчас вспомнил он, что именно здесь стоял гармонист, когда они брели с Валей в первый день знакомства. А уже прошло семь лет. Так пусть пройдет еще семь и ничего не изменится.
Пустырь упирался в глухую красную стену, и над ней виднелось слово «Лира» — в этом доме музыкальный магазин.