Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне
Шрифт:

«Как относиться, будучи на том свете, при встрече с близкими людьми?» — спрашивала присутствующих Т. А. Кузминская. Лев Николаевич тотчас же иронично отреагировал на этот вопрос: «Да ведь там мы не узнаем друг друга. Ведь и сейчас, тут, на этом свете, никого же не узнаем, а я думаю, что мы все жили раньше». Тем не менее тонкая мистическая субстанция взволновала многих, в том числе и Николая Леонидовича Оболен

ского, вспомнившего о предпринятой министром внутренних дел Плеве поездке к царю по поводу заключения Толстого в Суздальский монастырь. Это произошло в тот самый день, когда Плеве был убит эсером Сазоновым. Писатель подхватил затронутую тему, рассказав, как с ним случалось одно из тех, «несколько раз повторявшихся в его жизни странных прямых вмешательств чьей-то таинственной руки». Три года тому назад, вспоминал он, он купил землю в Самарской губернии, посеял там пшеницу и понес огромный убыток — в 20 тысяч рублей. В прошлом году он «поднял» дело о голодающих.

В нынешнем году урожай оказался огромным по всей Самарской губернии. Но из-за того, что землю писателя дожди обошли стороной, посев пострадал. В итоге — вновь большой убыток

Лев Николаевич рассказывал о своей сестре Марии Николаевне, которая во всем видела таинственное и мистическое. В том числе и в истории основания женского монастыря. Как-то к отцу Амвросию в Оптину пустынь зашли две барышни с прислугой. Он сказал им, чтобы просто так они не ходили, а лучше бы купили имение Шамардино, что находится в двенадцати верстах от Оптиной пустыни, и поселились бы там. Прислушавшись к его совету, они так и сделали, но вскоре умерли от настигшей их дифтерии, а на месте Шамардина вырос женский монастырь, в котором обитало 700 монахинь.

Говорили они и о продолжительности человеческой жизни. Толстовская дочь Таня уверенно заявила, что будет жить долго, потому что представляет прославленный род. Лев Николаевич прервал ее, категорично прикрикнув: «Не говори! Я знал двоих — Страхова и Захарьина, — которые говорили, что я, Лев Николаевич, долго буду жить».

Как-то вечером Толстой прочел рассказ Наживина «Мой учитель», навеянный теософскими верованиями индусов. «Если человек замурует себя в подземелье и умрет там, полный великой мыслью, то мысль эта пройдет через гранитную толщу подземелья и охватит все человечество». Лев Николаевич восхищался этой мудростью. Если вся сила заключалась в духовном, размышлял

он, то материальное не может препятствовать проявлению духовного. Зять писателя, Сухотин, возражал, говоря, что ведь это тогда мистицизм. «Называйте, как хотите», — парировал Толстой, веруя в самостоятельное существование мысли не иносказательно, а в прямом смысле. Когда писателя спрашивали: «Но все-таки материальное вы признаете необходимым для проявления духовного?» — он категорично отвечал: «Может быть, это покажется парадоксальным, но я этой необходимости признать не могу». Толстой не отрицал своего мистицизма, верил в жизнь после смерти, или в метемпсихоз, более того, — в индивидуальное посмертное существование, а не в нирвану или слияние с мировой душой.

А какие же сны видел Лев Николаевич? И как к ним относился? Сны он видел разные и придавал им огромное значение, пытаясь проникнуть в их тайный смысл, и даже придумал собственную теорию сна. Чувство неведомого, таинственного было присуще еще матери писателя, передавшей свое экзальтированное восприятие мира детям. В частности, мистическому значению снов они придавали немалый смысл. Однажды сестра Льва Николаевича Мария увидела во сне мать и приписала увиденному особое значение, подразумевая, что, видимо, мать скоро призовет ее к себе и что она умрет раньше своего брата, ведь она так слаба, а он — в прекрасной форме. Слушая Марию Николаевну, писатель поинтересовался, какой она себе представляет мать. Маленькой, худощавой, с мелкими чертами лица, с темно-серыми глазами, с глубоким взглядом — такой «портрет» «нарисовала» толстовская сестра. «Из нас только у меня и у Николая были серые, материнские глаза», — задумчиво произнес Лев Николаевич. Присутствовавшие активно включились в разговор, рассказывая о своем отношении к сновидениям. Так, В. Г. Чертков «поймал» кого-то в открытом пристрастии к тщеславию. «С чем наяву борешься, то во сне и снится, не совладаешь никак с этим», — заметил Толстой по этому поводу. «Знаете, — напомнил он, — что Паскаль носил колючий пояс, и когда чувствовал в себе грех честолюбия, то с силой нажимал на пояс. Так исчезало "гримасничанье с добродетелью"».

Нередко, по собственному признанию Льва Николаевича, ему снились вещие сны, опережавшие явь. Когда ему было 28 лет и он был еще холост, Толстой увидел сон, ставший пророческим: он вертел стол, и стол ему сказал, что его женят в Москве, и даже назвал на ком, и что он будет очень счастлив. Действительно, сон оказался «в руку», правда, с небольшой толстовской оговоркой: «Могло бы быть гораздо лучше». Когда писателю исполнилось восемьдесят лет, он вспомнил еще об одном своем вещем сне: «Я не верил бы, если бы это не со мной случилось. Я тогда занимался охотой, хозяйством, был глуп до невозможности, всякие забавы, и вдруг такое». И далее Толстой прочел записанный им в 1865 году пророческий сон о том, что русскому народу предстоит освободить землю от собственности. Все это он увидел во сне 13 августа.

Писателю нравилось замечание Паскаля, под которым и он мог бы подписаться: «Если бы каждую ночь видеть продолжение сна предшествовавшей ночи, то можно было бы спутать, где действительность, а где сон». Своим снам, их верному прочтению, Толстой уделял большое внимание. Однажды он «живо и ясно» увидел во сне Татьяну Александровну Ергольскую, свою

«милую тетеньку». Утром он рассказал о своем сне старшей дочери Тане, у которой недавно родилась долгожданная дочка Маша. Писатель попросил, чтобы внучку все-таки назвали в честь его тетушки — Татьяной. С тех пор внучку Льва Николаевича, прожившую долгую и счастливую жизнь, в шутку величали Татьяной Татья- новной.

В самых интересных снах, полагал Толстой, нет личности, времени и пространства. Сны, по его мнению, обычно бывают психологически верными. Писатель считал, что сновидение — некое мгновение между пробуждением и бодрствованием. В крепком же сне сновидений не бывает.

С бессонницей он боролся, решая математические задачи. Во время работы над «Азбукой» в 1872 году Толстой обратился к известному тогда академику В. Я. Буня- ковскому с просьбой рассмотреть «математическую часть» его «Азбуки». Вскоре он получил от академика

обстоятельное письмо на двадцати страницах, в котором тот хвалил и «дельно критиковал» автора за то, что он «напрасно в дробях исключил все прежние приемы». Многие математические дилеммы приходили ко Льву Николаевичу ночью, мучая и не давая заснуть. Сон, по его мнению, такая вещь, которая наступает вне зависимости от человеческой на то воли. Чем больше человек думает о том, что «надо спать», тем труднее ему бывает заснуть. Толстой считал, что засыпаешь как раз тогда, когда отсутствуют всякие мысли. Днем писатель спал мало, говоря, что для него «заснуть днем все равно что окунуться в воду: окунулся и довольно!».

Оказывается, существуют не только «бродячие» литературные сюжеты, которых насчитывается около тридцати шести, но бывают еще и одинаковые сны. Подобный сон о сыновней свободе видел то Пушкин, рассказывавший об этом в «Пугачеве», то Достоевский, поведавший о мужике Марее, то Толстой, увидевший как-то мужика, которого принял за своего отца. В этом сне прочитывается нечто глубинное — родовое, объясняемое фрейдистским, чисто отцовским комплексом, сравнимым только лишь с эдиповым.

Однажды он описал свой фантастический сон в письме к Тане Берс, который его жена нашла «сумасбродным» и в нем «ровно ничего не поняла»: «Ты знаешь сама, что она (Соня. — Н. Н.) всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (еще как громко) и т. д., главное же, владела всеми членами, которые, как то руки и ноги, могли принимать различные положения, одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! Я знаю, что ты всегда ее любила (теперь неизвестно уже, какое она возбудит чувство), я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе все, как было.

В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла чи

тать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетинькой (она все была, как всегда, и обещала придти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, все сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постели. Я открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню — фарфоровую!! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях и слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми, из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, — она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: "да, я фарфоровая". У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на ее ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею, дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе сообразить, — ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика и земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землей, чтоб упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать ее — вся гладкая, приятная и холодная, фарфоровая. Я попробовал поднять ее руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь, между ее локтем и боком — нельзя. Там была преграда

Поделиться с друзьями: