Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940
Шрифт:
Беседуя с Катаняном, госпожа Либерман, как она звалась по второму мужу, сочла нужным оправдываться: «Я знала, что у него роман с молодой и красивой актрисой. И я думала: может быть, он не хочет брать на себя ответственность… А может быть, он просто испугался и раздумал? Что же мне было делать? Я в Россию не хотела. А он? Не мог же он здесь остаться из-за меня — на что бы мы жили? Что он во Франции без языка? Сколько там нищих поэтов-эмигрантов тогда было..» Перед Шмаковым Тата была еще откровеннее: с дю Плесси она «себя чувствовала свободной» и приняла предложение, «чтобы развязать узел».
Все очень логично и разумно. Только не покидает ощущение, что даже вечность спустя Татьяне Яковлевой все приходится себя уговаривать: она не проиграла, сменив фамилию на французскую. Последующая ее жизнь оказалась в общем и целом бестревожной, благополучной.
Как знать, не пыталась ли виконтесса утаить от самой себя, что эта самозабвенная любовь, у которой не было ни единого шанса добраться до счастливой гавани, — что она-то и стала самым щедрым подарком, посланным ей судьбой: «моментом истины», какие случаются лишь однажды.
Мысль о возвращении в Россию Яковлева считала настолько неприемлемой, что, мучась «всей сложностью вопроса», тем не менее просила мать не слишком драматизировать ситуацию: ей ведь на роду написано выходить сухой из воды. Другие, напротив, подышав парижским воздухом, возвращались — особенно в первые эмигрантские годы, пока подобные перемещения не стали чем-то из ряда вон выходящим. Когда будущая героиня любовной лирики Маяковского появилась в Париже, другая очаровательная молодая женщина, Любовь Белозерская, уже вернулась — через Берлин — в Москву. Там она встретится с Булгаковым и покинет мужа, публициста Василевского, который подписывался Василевский — Не-Буква.
В Париж они попали после долгих константинопольских мытарств. Потребности в журналистах, пишущих по-русски, там, в Константинополе, не было никакой, газеты, издательства прогорали, едва объявив о своем существовании. Алексею Толстому, писателю с именем, пришлось искать место гувернера при английском семействе, и он искренне огорчился, когда из этой затеи ничего не получилось.
Парижская ситуация осенью 20-го года была другая. Уже выходили «Последние новости», издаваемые П. Н. Милюковым, большая ежедневная газета, продержавшаяся до прихода немцев в 1940-м: во всех отношениях лучшее русское периодическое издание зарубежья. А Владимир Бурцев выпускал еще одну газету, которая обладала престижем, — «Общее дело». Одно время она печаталась даже и по-французски. Алексей Толстой стал в ней сотрудничать, радуясь своему чудесному бегству из зачумленной России и активно зазывая в Париж Буниных, которым он писал в Софию: «Франция — удивительная, прекрасная страна… Большевиков здесь быть не может, что бы ни говорили». Ему бы тогда в страшном сне не привиделось, что очень скоро он из «вашего сиятельства» превратится в «товарища Толстого» и кинется искупать грехи своего недолгого эмигрантского прошлого.
О Бурцеве и «Общем деле» у него есть несколько страниц в «Черном золоте», переизданном затем под новым заглавием — «Эмигранты». Красный граф состряпал этот пасквиль в 1931 году, через два года после «великого перелома», когда, приступив к уничтожению «кулаков», то есть лучшего слоя крестьянства, попутно завинтили идеологические гайки, крепко ударили по Замятину, Платонову, Пильняку, а тех, за кем в прошлом и правда водились кое-какие проступки перед большевиками, вынудили усердствовать в покаяниях. Граф по этой части далеко превзошел всех остальных: в цинизме и лизоблюдстве ему вообще не было равных. О жизни в эмиграции он теперь отзывался, словно о пребывании в аду: «Там я понял, что значит быть парием, человеком, оторванным от родины, невесомым, бесплодным, не нужным никому ни при каких обстоятельствах».
«Эмигранты» написаны с целью продемонстрировать полную преданность советскому режиму, обливая помоями его стойких противников. Бурцев был противником из самых непримиримых.
Он и до 1917 года обладал репутацией человека недюжинной отваги, бескомпромиссного благородства. Это он разоблачил агентов и провокаторов, проникших в стан русской демократии: Азефа, Малиновского. «Общее дело» Бурцев начал издавать в канун большевистского переворота, который с самого начала расценивал как насилие и глумление над революцией. 7 ноября большевики закрыли газету, а редактора посадили, но Бурцев бежал и через год в Париже возобновил издание, а потом возглавил Русский национальный комитет, созданный с целью сплотить все силы, враждебные большевизму.Среди персонажей «Черного золота» есть журналист Лисовский, который служит в «Общем деле» и почти открыто насмехается над шефом, лихорадочно сочиняющим передовицы с проклятьями «московским разбойникам». Явившись в редакцию — три пустые комнаты над вечно грохочущей типографией где-то в грязном переулке, — Лисовский иронично разглядывает седые вихры и продранные локти Владимира Львовича, у которого от усердия перепачкан чернилами внушительный нос с горбинкой. Ему, Лисовскому, решительно все равно, о чем, с какой тенденцией писать. Свое ловкое перо он продаст любому, кто предложит сносный гонорар, чтобы потом можно было потолкаться среди знаменитостей в кафе и выбрать на бульварах проститутку помоложе да посвежее.
Бурцев в Париже и правда бедствовал: занимал крохотную, нищенски обставленную квартиру на рю де Фелантин 13, где и комнатушка, и кухня были завалены рукописями, книгами, пачками газет. Вокруг него вечно вились какие-то подозрительные типы, среди которых, как впоследствии выяснилось, были и чекистские агенты — их среди эмигрантов становилось все больше с каждым годом. О непримиримости Бурцева иронично отзывались даже те, кто ненавидел большевиков не меньше, чем он. Считалось, что он старомодный романтик, — ну можно ли противостоять большевизму в одиночку? Только потомки оценили его упорство.
Журналист Лисовский мало чем выделяется среди других персонажей представленной у графа галереи. Она состоит сплошь из предателей русских национальных интересов и тех, кто уподоблен «простейшему организму, амфибии, похихикивающей в рюмочку»: мыльные пузыри, проходимцы, оборвыши, цепляющиеся за свои чемоданы с клопами, петербургские светские дамы, отправившиеся на панель или на содержание к спекулянтам, у которых за городом роскошные притоны. Политические вожди эмиграции — Бурцев, Милюков — графом изображены в лучшем случае как ничтожества или паяцы, а эмигрантская среда — как трясина, откуда тянет «сладким тлением». В этом паноптикуме есть и нефтяной магнат Манташев — реальное лицо, причем сохранена настоящая фамилия. В «Письме Татьяне Яковлевой» Маяковский, укоряя, вспомнил «ужины с нефтяниками», которые жаждут ласкать ее ноги, прошедшие снегами и тифом в Гражданскую войну. Шмакову героиня стихотворения говорила, что имелся в виду как раз Манташев, влюбленный в нее и посылавший розы.
Граф постарался, выполняя сделанный властью социальный заказ. Он описал и типографию «Общего дела»: грязь на окнах, паутина на потолке, крысы по углам, кокотки и содержатели домов терпимости, дожидающиеся своей очереди перед конторой хозяина (тут же помещается газетка «Эхо бульваров», где они печатают свои объявления). Василевский — Не-Буква, когда на двенадцатом номере закрылась выпускаемая им по понедельникам газета «Свободные мысли», стал писать в «Общем деле», потом перешел в «Последние новости», но прокормить семью не мог, и его юной жене пришлось обучаться новому для себя ремеслу: выпускница балетной школы стала линотиписткой, поступив в типографию, где печатались русские газеты.
Об этой типографии она рассказала в своей мемуарной книжке, написанной на старости лет, а изданной посмертно, когда Булгакова окончательно разрешили и мода на него сделалась повальной. Помещение было и правда запущенное, крыс по углам водилось много, но все прочее: сомнительное реноме типографии, где тиражируют сплетни и берут с известных лиц взятки, чтобы нежелательные сведения об их частной жизни не появились в печати, и тиран-метранпаж, и стоящий у машин сброд, «набираемый в трущобах и кабаках», — все это лишь недобросовестная фантазия. На самом деле, кроме двух французов, которые изготовляли клише, в типографии работали сплошь русские, бывшие офицеры. Была простая и дружелюбная атмосфера. Под вечер появлялся Милюков, «подтянутый, в благостных сединах, в длинном черном пальто, с зонтиком в черном шелковом чехле».