Повторение судьбы
Шрифт:
Расскажу вам об этом.
Ее имя Виктория. Мне было двадцать. Мы познакомились на курсах английского; мы попали в один и тот же языковой центр, в одну группу, в одно и то же время, только в разных ролях: она – преподавательница, я – ученица.
Наша история – самый что ни на есть классический, самый банальный и самый трагический пример групповой амнезии: я забыла, что младше ее на пятнадцать лет, она забыла, что ее мир остался в Лондоне…
Уже после нашей встречи я написала в дневнике во всю страницу: «Я люблю Викторию!» Потом наступил период полугодового «сближения»: мгновенные прикосновения украдкой, взгляды, густые, как взбитые сливки, несмелый флирт, рдеющие щеки…
Это возносило меня на самые вершины эйфории и в то же время было невыносимой пыткой – шесть месяцев терзаться неуверенностью,
Когда человек всю жизнь борется со своей инаковостью, в которой он не виноват, с герметичной, непроницаемой, как подводная лодка, нетерпимостью крохотного городка, с одиночеством непонимания, являющимся следствием инаковости, когда он сражается за малейший знак приятия отличности и внезапно находит кого-то, кто чувствует точно так же и вдобавок является воплощением всех мечтаний и фантазий, то у него возникает чувство, что он коснулся вечности.
А коснуться вечности можно лишь один-единственный раз.
Но потом настал тот майский вечер, когда мы всей группой сговорились встретиться в пабе, а пришли только вдвоем.
Даже независимо от того, что произошло после, я до сих пор считаю тот вечер самым счастливым и самым волшебным в своей жизни: тогда выяснилось, что с ума сошли мы обе. Никогда воздух не пахнул так сладко, луна никогда не была такой круглой, звезды – такими близкими, а я никогда не чувствовала себя такой красивой, такой женственной, такой необыкновенной.
В тот вечер все было первым: первая прогулка, первое смелое недвусмысленное и однозначное признание, что мы иные и потому похожие. Первое настоящее сплетение рук и пальцев, первый несмелый поцелуй, первые слова любви. В тот вечер она рассказала мне о себе все, что я хотела знать, – так я думала тогда, да и сейчас думаю, что почти все. Она рассказывала о своих польских корнях, про детство в Штатах, про друзей в Англии, про работу в Германии, обо мне…
Я любила ее теплый голос, любила прикосновение руки, которое всегда вызывало у меня дрожь возбуждения, любила сосредоточенность на ее лице, когда она слушала меня, любила разговаривать с ней на смешной помеси польского с английским, бывшей нашим тайным, непонятным другим кодом, любила ее щекочущее дыхание, когда она шептала мне на ухо испанские слова, и неважно, что я не понимала их значения, любила, как она произносила мое имя – Ашья, смешно, но так очаровательно, любила каждое ее движение, любила ее всю, с головы до ног, любила и внутри и снаружи, любила в аудитории и вне ее, любила ее на столе в ее гостиничном номере и под…
Никто никогда не понимал меня так, как она. Все вокруг знали только шероховатую оболочку, в которой жила я – резкая, холодная, напуганная своей инаковостью и оттого недоступная. Она одна отважилась заглянуть внутрь этой оболочки, одна захотела отыскать меня истинную и нашла – впечатлительную, отверженную, хрупкую, истосковавшуюся по любви. Только рядом с ней я не боялась быть собой, только рядом с ней мне хотелось раскрыть все свои секреты и самые затаенные и темные закоулки не только души, но прежде всего тела. И я раскрыла. Некоторые окончательно и бесповоротно. Это она своими пальцами прорвала мое девство. Я ее упросила, да что там, умолила. Это она нашла во мне и на мне такие места, которых я никогда бы не коснулась и которые сейчас при одном воспоминании пульсируют, наполняются кровью, меняют цвет либо раскрываются.
Мне казалось, что она знает каждую мою мысль еще прежде, чем я ее выскажу. В ней заключался весь мой мир, она была началом и концом каждой дороги, присутствовала в каждом моем дне, в каждом сновидении, в каждом вдохе, в каждой мысли, в каждой улыбке, в каждой капле дождя. Вы же знаете, как это бывает. И даже способны все это выразить. Нотами, переложенными на звуки. Языком, который понятен каждому.
В нашей любви меня больше всего возбуждала полнейшая «недозволенность», сознание, что мы занимаемся тем, что противоречит всем и всяческим правилам и установлениям. Целый год мы, блюдя величайшую осторожность, скрывались
от мира, и никто, кроме нас, не знал, что происходило в наших сердцах, в наших мыслях и между нашими телами, когда после окончания занятий мы на полу аудитории сливались в единое целое. Никто не мог этого узнать – ни мои соученики, ни ее работодатели, ни тем более мои консервативные ультракатолические родители, чью реакцию и шок от известия, что они произвели на свет, воспитали и двадцать три года жили под одной крышей и в полусотне метров от костела с лесбиянкой, я и вообразить себе не могла.Конспирация, сознание, что мы этим занимаемся в строжайшей тайне ото всех, делали нашу связь еще более возбуждающей. Но, к сожалению, из-за этой конспирации я пролила гораздо больше слез, чем изведала восторгов.
Тяжелее всего были ночи – пустые, холодные, одинокие. Дни без нее тоже ранили до крови, не позволяли нормально жить, свободно дышать. Я не могла смириться с сознанием, что мы должны жить отдельно, без надежды на ежедневные встречи, без надежды пробуждения в общей постели, без надежды на любовь, которой можно питаться открыто, у всех на глазах, без решеток, без границ, без запретов, без рамок, без ношения клейма, без негодования и презрения окружающих.
На любовь безоглядную и без оглядки…
После каждого нашего свидания, еще теплая от ее рук и влажная от ее губ или от собственного возбуждения, я начинала отсчитывать время до следующей нашей встречи; дни я переводила в часы, часы – в минуты и секунды. Я считала и ждала. Ожидание ее стало сутью и смыслом моей жизни. Жизнь моя стала ожиданием…
Но наступил один декабрьский вечер, и после него уже никогда не было так, как прежде. В тот вечер я узнала, что Виктория, моя Викки, принадлежит не только мне, что у нее есть муж. Муж! Мужчина!!!
Мрак, боль, недоверие, оцепенение, перехваченное дыхание, тошнота – я ничего, кроме этого, не помню из того вечера. Все, что наступило потом, происходило словно во сне, где-то рядом со мной и до сих пор видится мне как фильм, состоящий из стоп-кадров. Я не помню, о чем говорилось на занятии, не помню, кто присутствовал из группы, не помню, как выглядело ее лицо… Помню только, как я сбегала по лестнице и, задыхаясь, в последний момент вскочила в автобус. И только тогда что-то во мне сломалось, прорвало плотину, которая весь последний час сдерживала нарастающую волну боли. Меня захлестнуло страдание. Я успела лишь сесть и прижаться лицом к холодному стеклу. И через миг, не обращая внимания на остальных пассажиров, которые, несомненно, удивленно переглядывались, я расплакалась, как маленький, беспомощный, заблудившийся ребенок, и проплакала всю дорогу. Нет, не плакала – я обливалась слезами, задыхалась, буквально давилась собственными рыданиями.
Войдя в квартиру, я тотчас побежала на кухню, достала из холодильника початую бутылку вина и закрылась в ванной. У меня было ощущение, что если я сейчас же не окажусь в ванне, то сойду с ума. Я действовала, словно в состоянии амока, как лунатик, как машина…
Ванна, однако, не помогла. Наверное, потому, что я пыталась смыть с себя грязь, которая была не снаружи, а внутри меня. Я чувствовала себя измаранной, порченой, испытывала к себе отвращение. Алкоголь тоже не слишком помог: вместо того чтобы убить боль, он лишь чуть приглушил ее, но без него я, верно, не дожила бы до следующего дня.
Утро было еще страшнее, еще болезненнее, потому что только тогда до меня окончательно дошло, что случилось вчера вечером и что это действительно означает…
У женщины, которую я полюбила, которая была первой и единственной в моей жизни, которой я отдала свою тайну инаковости и всю себя, которой я доверяла так безгранично, что впервые в жизни осмелилась предстать перед ней обнаженная, прося и умоляя ее даровать и мне свою наготу, – у этой женщины был муж. Помню, что, когда я утром проснулась, на один краткий, чудесный, наивный миг показалось, что мне приснился дурной сон, что на самом деле ничего не было. Как мне хотелось в это верить. И только когда я раскрыла свой дневник и увидела каракули почти нечитабельной записи, которую я накарябала вечером, я поняла, что это был не сон, и тут что-то умерло во мне. Внезапно меня пронзила мгновенная боль, огромная, как мир, и я до сих пор не знаю, какова была природа этой боли – физическая или духовная. А может, какая-то другая?