Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Петька в сердцах затоптал кирзовым сапогом окурок, утёр потный лоб и поковылял закрывать по базам коров.

Спинища разламывалась и гудела, словно телеграфный столб. Пока закрывал коров, пришли с попасу овцы. Загнал в овчарню, напоил. Дал всем понемногу пахучего сенца. Пришли-то полуголодные – в степи брать уже нечего.

Рано вечереет в ноябре. Цепким, намётанным взглядом окинул хозяин двор. Вроде все закрыты, накормлены, напоены.

Елизавета вышла с подойником на базы. Надутая, как кот на сало.

«Ничего, отойдёт. Эх, когда-то обещал всё, что хочешь сделать, а теперь из-за паршивого дивана наорал сдуру. Ну нет во мне этой новой жилы денежной! Не приспособлен к капитализму.

Вот чуть погодя, когда сдадим спекулянтам пару бычков, тогда и о диване задумаемся, лихо ему в спинку, – размышлял Петро, глядя на усаживающуюся доить жену. – Ох, спинка-спинка! Пора идти в хату, а то ляжешь тут – посреди двора – не встанешь. Не дай бог! Не приведи господь! Нужен ли буду кому больной да немощный? Вот так вот: помирать неохота, и жить невозможно». И он, ещё раз по-хозяйски осмотрев двор, пошагал в дом, тяжело подволакивая левую ногу.

Глава 4

С дурным настроением толкнул я ногой аккуратно выкрашенную калитку Петькиного подворья. И чуть было не столкнулся лбом с Елизаветой! Она несла к порогу полный подойник молока. Увидев меня, входящего в калитку, вначале опешила, но после, не выпуская из рук ведра, недоверчиво покосившись, решительно спросила:

– Вам чего?!

«Не узнала, – с сожалением подумал я. – Неужели так изменился?»

– Мне б хозяина увидеть. Дело к нему есть.

– Дело – так проходите. В хате он – отдыхает. Управил худобу и до печки, – отвечала Елизавета. Нагнув голову, обметала от снега галоши.

Я подошёл совсем вплотную. Молча понаблюдал, как ловко управляется она с веником. Не выдержав, спросил:

– Что, в самом деле не узнала, Лиз?

Замерла, медленно подняла голову. Красивое, совсем нестарое, но раньше времени ухватившее отпечаток лет лицо её сделалось внимательным, потом строгим и наконец улыбающимся.

– Никак ты, Паша?

– Я, а кому быть?

– Не узнала, ей-богу, не узнала. Да и видела тебя последний раз ещё в девках. Вишь, соседкой теперь живу. Проходи, проходи, не стесняйся.

Мы вошли в дом. Она первая, я за ней. Ещё в сенях Елизавета проворно выскочила из галош, я же смущённо замялся.

– Да ладно тебе, проходи, говорю, не разувайся. Петя рад будет. Недавно вспоминал всех одноклассников да друзей, – заметила мою нерешительность хозяйка. – Альбом с фотографиями вытащил. Уж разглядывал-разглядывал.

Дом у Суконниковых старинный, ещё отец дядьки Тимофея перед войной строил. Сени просторные были, кухня и две комнатки. Петро уже по-своему всё переделал, по-молодёжному. Сени оставил прежними, те две тесноватые комнатки тоже, а вот кухню значительно расширил, пристроил зал, детскую.

На что дядька Тимофей всё побуркивал: «На кой тебе такой базина?! Его протопить нужно: дров не напасёшься. Нас у папаньки семь душ выросло; и у меня трое вас поднялось: ничего, умещались».

В комнатах было тепло. Очевидно, днём протапливалось. Свет не горел.

– Сейчас, Паша, я его подыму, – сбрасывая телогрейку, суетилась Елизавета.

Я присел на стул, а она, шаркнув узорчатыми занавесками на дверях, исчезла.

Минуты через три показался Петро. Всё такой же, как в юности, – здоровый, весь угловатый, с виду неповоротливый. Взгляды наши встретились. Нет, не увидел я в Петькиных глазах того, что там было раньше. Да, конечно, был он неподдельно рад, сразу кинулся обниматься, расспрашивать, приглашать за стол, но чувствовалась за всем этим гостеприимством и радушием некоторая сдержанность, натянутость никому не видимых струн души человеческой. Да и как ей не быть, почитай двадцать с лишком лет порознь жизнь вынюхивали.

Елизавета накрыла на кухне стол, из вежливости удалилась к телевизору. Мы сели. Петька налил в стаканы слегка мутноватого

самогону.

– Бери, сосед, за встречу.

Я протянул было руку, но неожиданно почувствовал, что не смогу ни есть, ни пить, пока не узнаю, не выясню главного вопроса. И тут же, виновато поглядывая на товарища, смело озвучил то, что так мучило:

– Петро, а это, ну… мама?

Суконникову, видно, совсем не хотелось становиться вестником нехорошего, но и не говорить он не мог. Под гнётом моего испытующего взгляда, чувствуя неловкость, слегка грубовато Петро ответил:

– А что мама? Ты к хате ходил?

– Ходил.

– Видел?

– Видел.

– Шурик, дядька твой, заколотил окна и двери. А Васильевна ещё в позапрошлом году отдала Богу душу.

– Как же так? – почему-то невпопад ляпнул я.

– Не, Паш, ты как с Луны свалился. Нам-то по сколько лет?

– По сорок с хвостиком.

– Во, видишь, даже с хвостиком! Стареем мы, а родители и подавно. Мой-то папашка ещё раньше прибрался, царствие ему небесное. В августе месяце шесть лет отметилось как не стало. Ладно, давай, раз затеялся такой разговор, выпьем по первой не чокаясь.

Мы подняли стаканы. Я молча смотрел на уставленный щедрыми угощениями стол. Петька пробубнил ещё раз: «Царство небесное», осушил стакан одним залпом. Довольно крякнув, стукнул донышком о стол, начал закусывать. Потянул самогонку и я, но не до конца, не смог.

В тот вечер больше не притрагивался к спиртному. Петро говорил, а я просто слушал, иногда отвечая на его вопросы, иногда задавая свои, казавшиеся мне самому неумными. С каждой минутой нашего разговора, с каждым Петькиным монологом ощущал я, какая глубокая пропасть пролегла за долгие годы между мной и деревней, деревенской жизнью вообще.

– Паш, да ты ешь, ешь, – говорил захмелевший Петро. Несмотря на то что я отказывался от спиртного, он ещё раза три за вечер выпил по полстакана. – Рад, что зашёл, искренне рад. В деревне ведь считали тебя умершим. Одна Васильевна верила, что живой. «Я его мёртвым не видела, – всем отвечала, – а что не шлёт весточку, так некогда ему, заработался поди, бедненький. Теперь во какая жизнь пошла!»

Тяжело мне было в тот вечер, страсть как тяжело. Раньше знал, что где-то далеко, в занесённой снегами деревеньке, в одиноком домишке бьётся горячее человеческое сердце. Бьётся оно и искренне любит, молится за меня непутёвого. Не за деньги любит, а за то, что я есть, за то, чтобы был всегда. И нет бескорыстнее, нет теплее, преданнее сердца на свете, чем сердце моей матери. Какую же боль причинил я ему, прежде чем, уставшее, остановилось оно навеки! Сколько же раз слякотными вёснами и морозными зимами, вглядываясь через окошко в пустынную улочку, мечтала одинокая моя мама хоть перед смертью, хоть один разочек взглянуть на милое своё дитя?! И только сейчас осознал я, что больше нет того любящего сердечка, нет души, которая молилась бы за меня и благословляла каждый мой шаг, каждый вздох.

Теперь, сложив воедино, подсчитав и округлив рассыпавшиеся чувства, получил вдруг я неутешительные, страшные дивиденды.

Пустота! Она прочно заполнила мою и без того болевшую душу. Иметь всё снаружи и не иметь ничего внутри – ничего! – как же это ужасно, как же горько. Пустота! Она набатом гремела в уши, смеялась и пела над поруганными надеждой и верой. Пустота…

Я пребывал на грани сумасшествия. Столько событий за последнее время, и все так или иначе против. Против меня! Быть может, было это наказанием свыше за то праздное состояние, которое прочно укоренилось во мне. А может, следствием отсутствия ясной, определённой цели в жизни? Не знаю. Но пока что ничего вразумительного не приходило в мою звенящую, продуваемую всеми ветрами сомнений и сожалений голову.

Поделиться с друзьями: