Позднее послесловие (сборник)
Шрифт:
– Внеси, внеси Ивановичу!
– Дед наш уже красный, – сказала Фроня.
– А чего я красный? – поднял он голову.
– Гляди, песни не пой, – погрозила ему Мария Матвеевна. – Миша последний раз приезжал, сели на горке:
– «Какую, мам, спеть?» – «Да ту, сынок, что называют меня некрасивою, почему-то он ходит за мной…» Я подгоняю: «Выше, выше тяни!» – «А я стыдюся петь!» – «Кого ж ты стыдишься петь?» – «Мамки да папки». Ох, сынок мой, соколок… Пропал скоморох, пропала игра. Как обед собирали, стол выносили за ворота, а девки мои шли и плакали вслед за
– Вам спасибо.
– Спасибо, Иванович, – сказал и Терентий Кузьмич. – Спасибо, сынок, что отведал нас, но обоих, обоих ждали!
– Спасибо, Иванович, – слегка поклонилась Мария Матвеевна, – рады, как Мише. Долго у нас побудешь? Живи до родительского дня. А там 9 Мая. Всех поминать будут. Вольная иль невольная смерть, а где кто пропал, кто у лесе заблудился, кто на мину наскочил, – всех поминают. Брат Минай пошел у лес по дровы и помер. Эх, меня не было, я б поголосила по нему, я б словечко для него нашла…
– Ложись, Иванович, отдохни.
– Рано. Погуляю внизу.
У речки я на минуту вспоминаю город, свою квартиру на третьем этаже, соседей. Теперь городская жизнь далеко за горою, на которую я смотрю сквозь редеющие ветки. Луны почему-то нет. Кусты мне мешают заглянуть в глубокую узкую речку. Со дня на день она зальет поляну, на краю хутора недоступно будут стоять в воде дубы, а к празднику Победы уже закроется белая хатка на горке густой кубанской зеленью. Я временно наслаждаюсь почти патриархальной тишиной. Есть у меня уголок, где я могу успокоиться.
В мое отсутствие появился зять Петр Михайлович. С утра он копал огород и сам решил, что за работу ему полагалась небольшая милостыня от жены – не ругаться, если он перепьет. Он был мне по грудь, глаза ласково просили защиты, и он кинулся ко мне, хватая мою руку.
– С приездом, Иванович! Как здоровьичко? В семье благополучно? – И старики, и Фроня осуждающе улыбались. – Мы соскучились, папа, мама вспоминали вас.
– Э, нашел товарища! – сказал Терентий Кузьмич. – Ты ему нужен!
– Скучал, – прикрикнула Фроня, – а письмо просили написать, дак некогда.
– Ты не шуми, не шуми, не мешай нам найти общий язык.
– Хо! – засмеялся Терентий Кузьмич и встал даже.
– Что писать? Папа, мама пока здоровы. Плачем, плачем по Мише.
– Ты там плачешь!
– Фронь, не шуми, я еще плохого слова не сказал. Папа, мама, чего она на меня? Я дрова поколол? Дай мне про международное положение узнать.
– Куды-ы? Чего ты можешь понимать? Иди ложись-ка, а то палкой отваляю.
– Михайлович! – подошел к нему Терентий Кузьмич.
– Ага, пап, ага.
– Сядь-ка.
– С тобой, пап, с удовольствием посижу.
– Ты мне скажи, мужик…
– Ага, пап.
– Докуда это будет продолжаться?
– Что, пап, что? – чуть ли не прыгал на стуле Петр Михайлович. Мария Матвеевна перемигнулась с Фроней. – Ты говори, как интеллигент с интеллигентом.
– О-ой! – повалилась назад Фроня. – Кто бы
рот разевал!– Тебя дочка приняла как родного, а ты?
– Пап, зачем этот разговор при чужих?
– Боишься! – сказала Фроня.
– Здесь чужих нет, – повернулась Мария Матвеевна.
– Да ну, пап, мам, зачем этот разговор? Зачем сейчас? Мораль читать – зачем это?
– А ты не зарабатывай мораль, – Фроня набрала в руку семечек и отошла к порогу.
– Я чего плохого сделал?
– И хорошего мало, – посмотрела на него Мария Матвеевна, – Фронька на ферме, а ты привел чужого, напоил, пятьдесят рублей спрятал с получки – мало тебе. От кого ты прятал? От тестя, от тешши? Нам не надо. Эх, Михайлович! Усе прошшаю, а это… Мы к тебе как к человеку, а ты дерьмом.
– Мамочка, я могу взорваться.
– Иди рвись. У нее нога болит, она и огород копает, и на ферме, а мужик в канаву валится. Это дело? Я тебе выговор дам. За что тебе рыло побили? Так бы сковородку на голову и надела. Мы молчим, а ты не понимаешь.
– Мама, я плохого слова не сказал.
– Тебя Фронька в чем приняла? Наволочка что ночь, одеяло – выкинуть его, кошкам спать. Костюма напрянуть не было. Пристрял – живи. Кто ее жалеть будет?
– Мамочка, ты зря напала. Иванович слушает, подумает – правда. Я пришел по-хорошему.
– Вот и хорошо, что слушает, – сказал Терентий Кузьмич.
– Налейте мне, поговорим благородно. Они, Иванович, меня всегда ругают.
– Никогда совести не соберет человек: «налей ешо».
– Я ухожу, – поднялся Петр Михайлович и застыл: – Вы не знаете моей благородной жизни.
– Я знаю твою историю, – спокойно говорила Мария Матвеевна. – Ты за тринадцать годов мамке своей и десятки не послал. Разве это сын? За тринадцать годов ни разу не съездил. Мамка померла, так он летел в самолете и выпивал с горя. Нет, я как летела Мишу хоронить, ничего в роте не было. Приехал, а мамку отнесли. Вернулся и не сказал, что не захватил мамку. Это сын?
– Собака, – сказала Фроня. Вот ее судьба – проклинала мужика своего, но потом смирялась и жалела его.
– Правду николе не скажет. За рюмку что хошь подпишет, что хошь соврет. Это с такими людьми как жить можно? Ладно, перед Богом за ложь давно не краснеют, перед чужими тоже научились глазы закрывать, а своим? Мы так не можем. Я где сяду с кем – хоть на дороге, хоть в поезде – усю правду про себя скажу. Потому жизнь моя была такая – скрывать нечего. А он про мамку соврал, опоздал хоронить.
– Мне одеться не во что, в чем я стал бы перед сестрами?
– Глазы твои бессовестные, эх, – вспыхнула Фроня.
– Я привык бостон носить.
– Спасибо тебе в шапку, – зло поклонилась Фроня и пошла домой. Но Петр Михайлович продолжал свое:
– У меня дом в Грузии.
– Твой дом такой… как вон сын с батькою дрался, цыгане, схватил батька кол и турит его: «Пошел, сукин сын, со двора!» А сын бег, бег, оглянулся: «А где ж у нас двор? Один шатер». Так и у тебя. Пораспырял добро по свету. Был он, тот дом, у тебя? Всюду он шастал, и везде начальником. Из тебя начальник…