Пожилые записки
Шрифт:
Ложку, которую он закрутил вокруг ее оси, сделав ей винтообразный черенок, я унес на память. Ложка эта – из мельхиора, сотворить с ней такое без тисков и вручную – просто невозможно, ее даже не согнешь руками. В двух пальцах Рони (и вокруг неторопливо движется рука, не прикасаясь) ложка плавно и легко поворачивалась вокруг своей оси, словно металл на время потерял, утратил свою твердость и ломкость.
Кстати, о твердости. Одну из ложек (нами принесенных) Рони держит двумя пальцами за край черенка, и она висит неподвижно, а он смотрит на нее, размеренно поводя второй рукой невдалеке. И где-то в середине черенка ложка становится настолько мягкой, что нижняя ее часть начинает слегка раскачиваться и отпадает. Так могло бы рассечь металл пламя газовой
Мы все оцепенело смотрим. Перед нами зримо раздвигаются границы реальности. Рони говорит, что после таких сеансов ощущает некоторую усталость. А еще он говорит, что когда людей много, то ему работается легче: ему кажется, что он заимствует энергию у зрителей.
Уже наслышавшись ранее о его способностях, я прошу его согнуть ключ, зажатый у меня в руке. Это впечатление я забуду нескоро: твердый латунный ключ в моем крепко сомкнутом кулаке вдруг шевельнулся, и, разжав кулак, я увидел, что он согнут.
У меня был загодя составлен перечень того, что я хотел увидеть, и Рони взял мои наручные часы. Положив их на ладонь, другой рукой он стал над ними делать вращательные движения, и часовая стрелка закрутилась по циферблату со скоростью секундной. Так же послушно закрутилась она и в другую сторону. И вопреки магнитным полюсам планеты с легкостью вращалась стрелка компаса (принесенного нами).
Рони взял, не глядя, денежную купюру (тоже нашу, то есть заведомо случайную), зажал ее между ладонями, на краткое мгновение ушел в себя – и назвал одну за другой все десять цифр ее номера.
Не стану я писать того, чего не видел сам, рассказывали всякое и много. Мне и увиденного было достаточно с лихвой.
– Извини меня, Рони, за бесцеремонный вопрос, и не отвечай, если не хочешь, – спросил я перед уходом, – но скажи, пожалуйста, не мешает ли твоей жене твоя такая одаренность?
Он ответил мне очень серьезно.
– Кажется, нет. Даже наоборот: когда она меня посылает в магазин, то не беспокоится, если забыла что-нибудь записать в список покупок, я всё равно ведь знаю, что она хотела, но забыла.
Точные слова сказал приятель мой, когда уже ушли мы:
– Знаешь, самое, пожалуй, поразительное тут не в нем, а в нас: ведь мы же чудо видели, а чувствуем себя, как ни в чем не бывало: видели и видели. Нет, удивительные мы животные – согласись.
И правда, не было почти ошеломления, и эта странность занимает меня до сих пор.
СОКРАТ, КОТОРЫЙ БЫЛ САМИМ СОБОЙ
Однажды художник Миша Туровский задал мне удивительный вопрос:
– Если вправду есть загробная жизнь, то с кем бы ты сразу сбегал повидаться?
Я так обалдел от этой мысли, что машинально спросил: а ты? Мишка, оказывается, хотел бы сразу повидаться с Шубертом. Я удивился: был уверен, что ему есть о чем поговорить с былыми художниками, я забыл о его пожизненном увлечении музыкой. Но уже решил и для себя: я с наслаждением постоял бы среди теней, наверняка толпящихся вокруг Сократа. Я подойти бы не посмел, но посмотрел бы и послушал – интересно, кто теперь его собеседники. Я не знаю (из того, что знаю) исторических людей привлекательней, чем этот древний грек. И дело вовсе не в его «Диалогах», что записывал по памяти Платон, – я некогда и не осилил их полностью, лишь огорченно полистал и посейчас уверен, что происходили эти разговоры по-иному. Речь идет о личности и о судьбе.
Мы ведь все искали себе героя когда-то. Помню, как уже классе в восьмом, здоровые обалдуи, ползали мы с приятелями по глубокому снегу, проверяя, сможем ли повторить подвиг летчика Маресьева – это мы только что посмотрели о нем кино. После были разные другие пламенные увлечения, потом пришел зеленый скепсис и прыщавый нигилизм, и вырос я, и стал вести самостоятельное существование, ориентируясь на ощупь (то есть лбом).
И тут наткнулся я на старую какую-то книжонку с биографиями греческих философов.
Сократ очень помог мне жить и помогает
до сих пор. Я впервые прочитал о человеке, который ничего от жизни не хотел и ничего достигнуть не стремился. Я впервые в жизни прочитал в этой зачуханной популярной книжонке, что мир повсюду одинаков и всегда был одинаков, ибо неизменен человек. Я прочитал… Но лучше просто расскажу, что именно так врезалось в мое сознание…В сущности, главу эту следовало назвать – «Воспоминание о Сократе», ибо тогда я под таким был впечатлением, что и сейчас пишу по памяти. А потому уместна будет тут великолепная цитата из Михаила Зощенко: «Конечно, ученые мужи, подобострастно читающие историю через пенсне, могут ужасно рассердиться».
Афины пятого века до новой эры были городом шумным, богатым, многолюдным и многоликим, самоуверенным, кичливым, удачливым в войне и торговле. Послушно и ревностно трудились рабы, умелые ремесленники славились на всю Грецию, в управлении городом участвовало всё свободное население. И каждый афинянин в отдельности (точно так же, как все вместе) был уверен, что знает Истину: она состоит в личном процветании, уважении к богам и активном участии в общественной жизни города-полиса (а те, кто уклонялся от нее, подозревались в умственной несостоятельности). Умение говорить и спорить – одно из самых почитаемых в суде, на рынке, в Народном собрании, поэтому софисты, бродячие учителя красноречия, пользуются почетом и превосходно оплачиваются. В преподаваемом ими искусстве спора цель и триумф состоят не в выяснении истины, а исключительно в повержении противника. Для этого годятся камни любых доводов, и не зря знаменитый софист Протагор хвастается, что может одну и ту же мысль доказать и опровергнуть с равным блеском. Есть и ученые – все сплошь философы (наука еще носит чисто умозрительный характер). Они заняты спорами о природе, устройстве мироздания и взаимодействии стихий. Это часто люди весьма мужественные, ибо вот философа Анаксагора судили, приговорив к изгнанию, и было постановлено считать государственными преступниками тех, кто объясняет научным образом небесные явления.
И – особняком ото всех – Сократ. На площадях и рынке, у меняльных лавок и в домах, посреди улицы и на пирах, много лет и зим в одной и той же донельзя поношенной хламиде – он говорил, спрашивал, беседовал и любопытствовал. Не о природе, не о космосе, не о богах или стихиях – говорил и спрашивал Сократ об уме и добродетели, о душе, о добре и зле, о справедливости и счастье, о назначении и свойствах человека. Именно поэтому, по точным словам Цицерона, он свел философию с неба на землю.
Поймал себя на тайном сожалении, что не был Сократ евреем. По своим сегодняшним (слегка спортивным) пристрастиям я счастлив был бы вдруг узнать, что был он соплеменником моим. Увы, он был великим древним греком. А древние еврейские мудрецы того же круга размышлений, что он, совсем иную проживали жизнь, а Сократа я полюбил за судьбу.
Он подходил к блестящему софисту, самоуверенно глаголившему в толпе заплативших за сеанс почитателей, к государственному мужу, упоенному почтительным вниманием сограждан, к успешливому деятелю, набитому здравым смыслом, – и негромко задавал вопросы. Скромные и очень вежливые, как раз на тему произносимого монолога. Получал уверенные и снисходительные ответы, просил позволения спросить еще. (Знаменитая ирония Сократа – это не тонкая насмешливость тона и содержания в нашем сегодняшнем понимании иронии, а почтительное симулирование скромности и даже самоуничижения в отличие от высокопарной хвастливой самоуверенности – спеси.) Выслушав новые ответы, спрашивал опять. И через короткое время прямо на глазах толпы властитель ее дум беспомощно барахтался в противоречиях, им же самим только что нагороженных, растерянно пытаясь увязать свои собственные взаимно уничтожающиеся суждения. Сократ не издевался и не злорадствовал, он сам сожалел и сокрушался. Путая других, говорил он, я сам не разбираюсь тоже, нет у меня уверенного понимания, я путаюсь в не меньшей мере.