Пожинатели плодов
Шрифт:
— Не ерепенься!.. Бери! Никто знать не будет…
Папа-офицер и мамуля поглядывали за тем, как неотступно таскается лопоухий заморыш за их дочкой, посмеивались снисходительно:
— Кавалер…
Эх, беда, беда, когда и вправду пора этому подошла! На танцплощадке в городском саду пацаны вьюнами вились возле Ленки, по-городскому подчибриченной, своих местных подружек, начивавших в Ленкином присутствии застенчиво пышкаться, позабыли. Руфа, понятно, отпихнули в сторонку, да и на танцульках-то он, несуразный, когда пытался кривляться и дергаться, только хохот всеобщий вызывал. Но Руф на этот раз толчков и тычков не забоялся, от Ленки не отступался ни в какую, ни на шаг. Его вытащили без церемоний за шиворот крепкие высокие пацаны. Рассчитывали, видно, снабдить
Жаль, что вот Ленка, возле которой он теперь вполне заслуженно вертелся и дыхнуть на нее боялся, вскоре уехала. На прощание прижала к себе засмущавшегося Руфа, сочно и вполне умело поцеловала его прямо в губы. И больше не бывала в Городке…
Она присылала иногда письма, да из Руфа выходил плохой сочинитель ответов, с грамотешкой парень был не особо в ладах. Потом вся переписка заглохла. Однажды от Ленки все-таки опять пришло письмо. Руф как раз «дембельнулся» из доблестных войск стройбата, где все два года службы в северных лесах исправно обрубал сучки на поверженных в делянках деревьях. Ленка писала, что вышла замуж за одноклассника, лейтенанта, которого давно и преданно любила.
Руф напился с горя, и выл, валяясь на крыльце, чем перепугал свою суровую мамашу. Может быть, впервые дрогнувшим голосом уговаривала она сыночка успокоиться…
— Ты надолго, Лена?
— Поживу пока, дом после дядюшки продам.
5.
Владыка иногда выбирался на фортепианный концерт. В старинном зале консерватории на ложах с затейливой лепниной было немало укромных уголков, и знакомец-директор устраивал ему местечко, скрытое от любопытных, а порою и — насмешливо-иронических взоров. Время еще было такое, что церковь в стране вроде б как и существовала, но везде старательно делался вид, что ее как бы не было и вовсе.
Ждали выступления заезжей знаменитости, по этому поводу вывесили яркую афишу, где в уголке все-таки скромным убористым шрифтом притулили парочку фамилий преподавателей консерватории.
Знаменитость, естественно, выступила на бис: румяный улыбчивый толстяк в черном фраке долго и охотно раскланивался публике. Игру преподавателей и студентов слушали не так внимательно; вот уже за рояль сел и последний выступающий — высокий лысоватый человек в очках и с короткой бородкой-шотландкой. Ширпотребовский костюм сидел на нем мешком, вызвав у кое-кого из публики снисходительные улыбочки. На первых рядах в партере и вовсе сожалеюще заухмылялись, когда музыкант беспомощно подслеповато уткнулся в листы партитуры. Но вот он прикоснулся длинными пальцами к клавишам, и… весь зал потом, стоя, аплодировал, требовал еще и еще! Даже заезжая знаменитость вышла под занавес выступления и со слегка сконфуженным видом пожала неизвестному музыканту руку…
Память на лица у владыки была преотменная, но все-таки за вечерним богослужением в кафедральном соборе он с немалым трудом узнал в неприкаянно жмущейся в дальнем углу долговязой фигуре того музыканта-виртуоза. Без сомнения у человека что-то случилось, и владыка послал иподиакона пригласить его после службы к себе.
— У меня два горя воедино слились… — первые слова дались ему нелегко, с болью, но под внимательным сочувственно-добрым взглядом владыки он разговорился. Склонив набок голову с ранними залысинами, музыкант беспокойно перебирал в длинных тонких пальцах снятые очки; худощавое лицо его с набрякшими синими мешками под беспомощно близорукими глазами выглядело измученным. — В один месяц. Сначала отец… наложил на себя руки. Повесился. Всю войну прошел, политруком роты
был. И потом на партийной работе долго. Атеист до мозга костей. Религия — пережиток прошлого, «опиум для народа». И меня так воспитывал: если уж довелось зайти в храм, то только как бездушному экскурсанту. И я не думал тогда, что бывает это и по-другому… «Союз» развалился, и отец мой сник, потерялся. Он же не как те «перевертыши»,сегодня — коммунисты, завтра — капиталисты, лишь бы у «кормушки» быть, он идейный. Жаль, для Бога у него места в душе не нашлось, ни раньше, ни позже. Может быть, так бы он и не поступил…А мой сын… Играли возле железной дороги школьники, под вагоном стоящего на путях поезда решили на другую сторону перешмыгнуть, а тут состав и тронулся. Все успели проскочить, только сына одного под него затянуло. Он еще, в реанимации находясь, жил, мучился. Врачи разводили руками: спасения нет. Я в угол забился в каком-то беспамятстве: куда бежать, что делать? И так до самого конца…А вот попросить помощи у Бога… — собеседник поднял на владыку заблестевшие глаза. — Даже в голову тогда не пришло. Правда, потом я взмолился, но поздно, поздно… Теперь всякий интерес к любимым делам, да вообще к жизни потерян.
— К Богу придти никогда не поздно, — владыка, выслушав рассказ, помолчал и предложил: — Вы ведь не только музицируете, но и поете? Тенор? Не могли бы вы петь в церковном хоре на клиросе?..
«И вновь обрел человек себя. С Богом. И стал со временем нынешним отцом Павлом, настоятелем храма в городе. Теперь уж и он сам людей приводит Богу служить. Как вот того Руфа, сына Петра Караулова.»
Владыку Серафима немного утомили воспоминания, он задремал в своем удобном глубоком кресле. В старческом чутком сне привиделись мать и отец…
Отец был из обедневших дворян, карьеру делал споро, приспосабливаясь ко всему сам и особо ни на кого не надеясь. И пока не «грянуло» в Семнадцатом году, он успел дослужиться до чина статского советника.
Мама родилась в семье известного петербургского фабриканта, и злые языки поговаривали, что денежки тестя помогали хоть и родовитому, но голоштанному зятьку прыгать по служебной лесенке. Пусть и идеек либеральных он не чуждался и по воскресным дням его в церковь калачом не заманить.
Жена же по всему была у него истинно верующая. Красавица с печальными черными глазами, она старалась не пропустить ни воскресной или праздничной обедни, стояла возле алтаря, клала поклоны, неспешно крестясь и шепча молитвы. Ее неизменно обступала тройка притихших сыновей. Впрочем, старшие мальчики вскоре перестали приходить на службы, оставался только младшенький Сима. Батюшка ввел его в алтарь, и Сима быстро наловчился помогать пономарю раздувать кадило, выносить на полиелеях свечи..
На него одного из прислуживающих в алтаре полдесятка мальчишек — поповичей и дьячат, во время своей последней службы возложил стихарь митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин.
— Не зря он выбрал тебя, не зря… — гладя по голове сына, шептала мать, укутанная в черный траурный платок. У Симы еще радость и ребячья гордость толком не улеглась, когда в семье узнали, что после скоропалительного процесса большевики умучили святителя. Сима, облачаясь перед службой в блестящий, расшитый крестиками стихарь, еще не осознавал происшедшего своим детским умишком — шел-то пареньку шестой годик.
В городе закрывали храмы, взрывали их или превращали в склады, бани, клубы, но мать по-прежнему, проезжая в трамвае, крестилась на оскверненные руины, и насмешки окружающих не пугали ее.
Зато отец… Он пытался бежать и дальше в ногу со временем, даже облик принял «аля-Ленин». В кепке, при галстуке в крупный горошек, бородка — клином, витийствовал он, бывало, на митингах и собраниях, благо из писарей пролетарии продвинули его в бухгалтеры. Но «попутчиком» своим, не смотря на все его потуги, не посчитали — отец загремел в тюрьму, как заговорщик, и отпустили его оттуда больным и сломленным домой умирать.
Незадолго до кончины он попросил привести священника. Пожилой батюшка, принимая исповедь, не скоро вышел из его комнаты.