Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Правда об Иване Грозном
Шрифт:

Всю жестокость создавшегося положения вскрыла тяжелая болезнь Ивана, постигшая его в марте 1553 г. По всей вероятности, организм молодого человека просто не выдержал высочайшего напряжения душевных и физических сил в течение целого ряда лет, венцом которых явилось взятие Казани. Никакой передышки, мы видели, не позволил себе государь и после победы. Напротив, как раз с того времени уже явное, уже с открытыми спорами в Думе противостояние Грозного и оппозиционных бояр стало нарастать, найдя свое логическое завершение в циничном «мятеже у царевой постели», как назвал его позднее сам Иван. Именно возле нее, именно после того, как царь, сраженный «огненным недугом», в течение десяти дней пролежал при смерти, мучимый жаром и бредом, они решили, что часы его сочтены и снова пришел их момент… 11 марта дьяк И.М. Висковатый (которого иностранцы называли русским канцлером), видя, что надежды на улучшение состояния государя уже нет и справедливо опасаясь за дальнейшую судьбу династии, предложил ему подписать завещание, а потом немедленно провести традиционную церемонию «целования креста» – т.е. принесения присяги на верность наследнику государя, четырехмесячному сыну Ивана Дмитрию. В тот же день сие и было осуществлено: первыми присягнули «ближние бояре» – члены правительства (среди которых, кстати, был А.Ф. Адашев, но отсутствовал князь Д.И. Курлятев, дипломатично вдруг занемогший). Однако когда

назавтра, 12 марта, пришла очередь «целовать крест» Дмитрию уже членам боярской Думы, то большинство их сделать это открыто отказались. Сии благородные мужи, очевидно, в явственном предвкушении грядущей свободы отбросив даже внешнюю скорбь и почтительность к государю, лежащему на смертном одре, прямо заявили, что не хотят служить наследнику-«пеленочнику» (младенцу), так как «владеть» и править будет не он, а его дядья-регенты – худородные Захарьины. И в таком случае пусть лучше правит двоюродный брат, ровесник Грозного – князь Владимир Старицкий (кстати, и характером более покладистый)… Гражданская война, таким образом, могла вспыхнуть сию минуту и здесь же, в царских покоях, где лицом к лицу стояли те, кто уже присягнул государеву сыну, и те, кто присягу давать не желал. Очень красноречива в этом отношении фраза, брошенная боярином В.И. Воротынским тому самому двоюродному брату умирающего Ивана – князю Владимиру Андреевичу Старицкому, который, метя в цари, упорно отказывался целовать крест в пользу племянника. «Тебе служить не хочу, – заявил Воротынский, – а за них, за государей своих, с тобой говорю, а будет где доведетца по их… повелению и дратися с тобою готов» [200] .

Но в тот страшный миг и тех и других спасли пронзительный ум и железная воля самого Ивана. Могучим усилием заставив себя превозмочь смертную тяжесть болезни, он обратился к мятежникам отнюдь не с проклятиями и угрозами, но решительно, страстно воззвал прежде всего к их совести, к неминуемой ответственности каждого перед всевышним. «Измена будет на ваших душах!» – сказал государь. И Дума сдалась. «Бояре все от того государского жестокого слова поустрашилися и пошли… целовать (крест)» [201] . Впрочем, здесь нельзя не учитывать и тот существенный фактор, что бояре-изменники предпочли отступить, ибо понимали: «на стороне царя – вся мощь государственной машины», дворянство, успевшее «почувствовать эффект как от внутренних реформ, укрепивших его социально-экономические и политические позиции, так и от казанской победы». Практически этой силе оппозиционным княжеско-боярским кругам противопоставить было нечего [202] …

Примечательно: непосредственным автором (или, по крайней мере, основным редактором) летописного рассказа о «мятеже у царевой постели» все историки считают самого Ивана Грозного. Но если одни исследователи вполне доверяют этому свидетельству, то другие больше склонны рассматривать его как крайне тенденциозное преувеличение того, что происходило в действительности (например, А.А. Зимин, Р.Г. Скрынников). В недавно выпущенной книге Р.Г. Скрынников даже доказывает: Грозный преднамеренно сгустил все краски, стремясь показать тот эпизод именно как «мятеж», хотя на самом деле ничего подобного тогда не было. Бояре вели себя вполне лояльно, возмущенные только тем, что к присяге их приводил лично не сам царь (обессиленный недугом). Членов боярской Думы раздражало то, что церемонию поручено было вести людям, уступавшим им в знатности происхождения – боярину В.И. Воротынскому и дьяку-канцлеру И.М. Висковатому, – и именно по этой причине случилась вначале небольшая заминка, а вовсе не «мятеж» [203] . Факт столкновения «у царевой постели», иными словами, отрицается Скрынниковым почти полностью, невзирая на то, что, как подчеркивает другой историк, он был обусловлен всем предшествующим ходом событий [204] .

Однако, нисколько не смущенный столь критическим отношением некоторых (либерально, кстати, настроенных) специалистов к летописному свидетельству Грозного, Эдвард Радзинский в своем повествовании вдруг неожиданно и всецело словно бы принял сторону царя, принял его взгляд на происходившее все-таки как на мятеж, явное предательство… Более того, автор даже позволил себе «дорисовать», договорить то, о чем умолчал сам царь – о мнимости его болезни, которая началась «внезапно» и «столь же внезапно» завершилась «благополучным выздоровлением». Что, наконец, «болезнь», по сути, специально была придумана, разыграна Иваном («великим актером, как и многие деспоты»), дав «ему возможность многое проверить»… И вот здесь-то опять сразу становится ясным, почему уважаемый наш литератор снова столь избирательно пренебрег мнением историка. Еще бы! Ведь прислушайся он к этому мнению, его повествование пришлось бы оставить без такого занимательного, щекочущего нервы и воображение штриха: тиран-актер, русский Нерон…

Ибо, оставив в тексте и по-своему использовав упоминание о боярском мятеже в марте 1553 г., Э. Радзинский представил те события исключительно как изощренно-коварный царский розыгрыш, почти начисто лишив их всех сопутствующих обстоятельств, а иногда и просто искажая прямые свидетельства летописи, без которых происходившее тогда действительно кажется игрой, чем-то, с одной стороны, мистически-пугающим, с другой же – легким и несерьезным, как сама (к месту и не к месту) улыбка автора-телерассказчика. Ибо, повествуя, как во время болезни Ивана «князь Владимир Старицкий, двоюродный брат царя, и мать его пиры устраивали! Будто не государь и родич на смертном одре лежит, а радостное происходит…», вряд ли не помнил автор о том, что устраивались тогда не только «пиры». Исторические документы неопровержимо гласят: заговор с целью государственного переворота и воцарения Владимира Андреевича Старицкого действительно имел место во время болезни Грозного. «Подготовка (к нему) шла сразу по двум направлениям. Во-первых, по линии мобилизации военных сил, необходимых для совершения переворота. Основу этих сил должны были составить непосредственные вассалы Владимира Старицкого – его дети боярские. Именно поэтому, стремясь обеспечить себе (их) поддержку, Владимир Старицкий и его мать (княгиня Ефросиния) в то самое время, когда в царских палатах происходили церемонии, связанные с составлением завещания и приведением ко кресту ближних бояр, демонстративно «събрали своих детей боярских да учали им давати жалованные деньги» [205] , что было, согласимся, гораздо существеннее, нежели упомянутые Радзинским «пиры».

«Другим направлением, по которому шла подготовка переворота в пользу Владимира Старицкого, являлась вербовка на свою сторону лиц из среды боярства. Эту сторону деятельности заговорщиков исчерпывающим образом раскрывают показания кн. Семена Лобанова-Ростовского – одного из активных участников заговора Старицких, данные им во время сыска после раскрытия заговора Лобановых-Ростовских в 1554 г. (когда уже сам князь Семен был уличен в изменнических действиях и арестован. – Авт. ). По (его) словам, «как государь недомогал, и мы все думали о том, что только государя не станет, как нам быти. А ко мне на подворье приезживал ото княгини Офросиньи и от князя Володимера Ондреевича, чтобы я поехал ко князю Володимеру служити, да и людей перезывал; да и со многими есмя думами бояре: только нам служити царевичу Дмитрию, ино нами владети

Захарьиным, а чем нам владети Захарьиным, ино лутчи служити князю Владимеру Ондреевичу» (ПСРЛ. Т. 13. С. 238)» [206] .

Так, отринув какие бы то ни было понятия долга, чести, верности законному государю, но руководствуясь лишь собственной корыстью, на сторону Старицких перешли представители знатнейших фамилий, особо приближенных к царю, – князь Петр Щенятев, князь Иван Турунтай-Пронский, князь Дмитрий Немой, князь Петр Серебряный, князь Семен Микулинский. А князь Д.Ф. Палецкой уже после (!) целования креста на имя царевича Дмитрия сразу поспешил уведомить Старицких, что он «княгине Офросинье и князю Володимеру… служити готов» [207] . Но самым страшным для молодого царя было даже не это: в конце концов, лживость, подлость, элементарную беспринципность высшей аристократии он видел с детства. Пожалуй, самым трагическим для Ивана итогом тех дней явился факт измены людей, коим он доверял всецело, именно их считая близкими, наиболее достойными своими помощниками и соратниками – Алексея Адашева и Сильвестра…

В присущей слезно-смешливой манере Эдвард Радзинский так описывает действия благовещенского иерея в момент смертельной болезни его «духовного чада»: Сильвестр (эта, напомним, «царская мысль» и непререкаемый авторитет для всего царского двора, ежели верить характеристикам того же Радзинского вкупе с Курбским), так вот, «Сильвестр метался между ним, умирающим, молившим присягнуть сыну, и мятежными боярами. Поп всем пытался угодить, всех примирить, вместо того чтобы стыдить тех, кто законному царю крест целовать не хотел… Так он о пользе государства заботился, забыв о верности ему, царю». Что же, с точки зрения исторических источников здесь г-ном литератором на сей раз все передано точно. Летопись действительно констатирует: метался Сильвестр, суетился вельми… Задумаемся, однако, читатель: к чему бы так вдруг стал юлить и откровенно холуйствовать перед высокородными мятежниками «громогласный муж», которому довольно было, как утверждал выше сам же наш уважаемый автор, едва ли не бровью повести сурово, и смирялись не то что бояре – сам царь перед ним трепетал?!. Зачем потребовалось ему, «всесильному государеву духовнику», в один миг пасть так низко, лебезить, уговаривать, тогда как любого вроде бы мог стереть в порошок… Или все же не мог? Или (в отличие от интерпретации Радзинского) все-таки не столь уж велико было его, Сильвестра, влияние и авторитет его зижделся в первую очередь на том, что ценил, поддерживал своего попа-секретаря сам царь Иван? Так же, как ценил царь организаторские способности Алексея Адашева… Иными словами, только от прямой воли Ивана зависело дальнейшее пребывание Сильвестра и Адашева у власти, но вместе с тем никто не мог гарантировать сохранения им такого высокого положения в случае смерти царя. Так что скорее всего именно трезвый и жесткий конъюнктурный расчет, именно страх за свою политическую карьеру (а отнюдь не стремление «всех помирить») толкнули Сильвестра (как и Алексея Адашева [208] ) тотчас, когда стало ясно, что Иван при смерти, фактически изменить своему покровителю, отказаться настойчиво, со всей силой пастырского красноречия, поддерживать кандидатуру сына царя – законного наследника. Напротив, мигом оценив ситуацию, истинный придворный, иерей Сильвестр своей навязчивой «миротворческой» суетой сразу попытался заслужить благосклонность к собственной персоне в стане врагов Грозного – в стане Владимира Старицкого. «Польза государства» здесь была явно ни при чем…

Вот что судилось, вместе с тяжелейшим нервно-физическим кризисом, перенести Ивану на двадцать четвертом году жизни и менее чем полгода спустя после одержанной им величайшей победы. Перенести, превозмочь и идти дальше. Как? Какими силами?..

Действительно, на первый взгляд (вернее, взгляд со стороны, свысока) загадочным и непостижимым может показаться выздоровление царя. «Однажды застали его бояре сидящим на ложе, и царь объявил им со смешком, что бог исцелил его» – «раскрывает тайну» наш исторический «психоаналитик». Оставим эти слова на совести автора, вряд ли он не ознакомился хотя бы с мнением Карамзина по сему поводу [209] … Со смертного одра Ивана мог поднять именно только бог, только его долг перед ним, его священный и тяжкий, как крест, долг государя. Изможденный и обессиленный, наблюдая то, что было хуже любого кошмара – предательские метания, мгновенную измену даже самых (казалось бы) верных, – он понял, что оставлять страну, как и сына-младенца, ему не на кого, что снова с точностью повторится все то, что творилось во времена его малолетства и что уходить поэтому ему нельзя. И Иван встал. Но встал уже совершенно иным человеком. Человеком, заглянувшим не только в глаза смерти – их не раз он уже видел под стенами Казани. Нет, куда страшнее был взгляд полного одиночества, впервые обдавший его своей ледяной стылостью в момент смерти матери. Отныне этот холод станет мучительным спутником государя до конца жизни, и лишь Анастасия – прекрасная и кроткая его жена, единственная в мире живая душа, которая ничего не искала, не ждала, не требовала от него, но просто любила таким, каким он был, – еще могла временами отогревать Ивана своей простой человеческой искренностью. Но придет час, и ее тоже не станет…

…После всего случившегося государю долго не хотелось никого видеть, да и говорить с кем-либо из приближенных, вероятно, тоже – уж слишком нагляден и тягостен был урок, полученный им. Но вряд ли еще думал он тогда и о каких-то жестких мерах. Исторические факты свидетельствуют: ни один из участников «мятежа у царевой постели» не понес тогда никакого наказания. При дворе остались и Сильвестр, и Адашевы, и даже князь Владимир Старицкий. Нет, скорее Иван стремился просто уйти, уехать подальше и на вольных просторах дорог осмыслить все сам, собраться с силами и решить… решить, как жить дальше, когда уже не ведаешь, кому верить. Когда увидел: стоит лишь на мгновение ослабнуть твоей воле, как над тобой сразу, хищно каркая, норовя заглянуть прямо в глаза – жив ли? – черной стаей начинает кружить измена и даже самый преданный в одночасье может оказаться лютым врагом? Как теперь преодолеть эту трещину отчуждения к тем, которых еще вчера любил, доверял безгранично? Как простить то, что прощать не должно, невозможно, но и не простить нельзя? Наконец, как править страной, как беречь вверенных богом людей, коль даже собственное дитя не волен защитить? Душа его вопрошала, но ответа не находила…

Если хоть на мгновение представить все это, не будет трудно понять то, что иные историки рисуют не иначе как неразумный и необъяснимый его шаг: едва встав на ноги после тяжелой болезни, Иван сразу (в мае месяце) покинул Москву, отправившись на богомолье в один из самых отдаленных русских монастырей – Кирилло-Белозерский, на север, почти на край земли. Отправился с минимальной свитой, но настояв при этом, чтобы с ним вместе обязательно выехали Анастасия с маленьким царевичем Дмитрием и глухонемой брат Юрий Васильевич. Брать полугодовалого ребенка в такую дальнюю дорогу и правда не стоило. Но… кто теперь с точностью может доказать или опровергнуть предположение о том, что помимо чисто человеческого желания видеть рядом лишь близкие и дорогие лица жены, сына, родного брата, Иван, кроме того, просто поостерегся (после пережитого) оставлять царевича одного, на попечение дворцовых нянек и мамок – слишком много (и у многих) откровенную ненависть вызывало уже одно существование грудного наследника престола…

Поделиться с друзьями: