Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)
Шрифт:
Путь впереди ясен.
VI. Бунтовщик
Нет, хозяин не страдал, не страдал
Люди типа Юхи при всем желании не могли бы сказать, чем именно ухудшилось положение финского «народа», почему сделалось вдруг таким мрачным. Так как крестьяне-собственники только все больше заплывали жиром, а господа в приходе тоже не выказывали никаких признаков обнищания или отощания, то простому народу и невдомек были замешательство и переполох, царившие среди них. «Уж не иначе как им что-нибудь угрожает…» В это время стали учреждаться домашние школы, и, слов нет, в них было очень уютно. В них сидели взрослые люди, проявлявшие недюжинные способности при изучении карты Европы, но были и мальчишки, которые пересмеивались с девчонками, меж тем как молодой, бледнолицый учитель со слезами на глазах рассказывал историю «родной страны». Эти школы вскоре зачахли. Но многие получили в них основательную встряску мозгам и стали после этого кое над чем задумываться.
Юха не относился к числу тех, на кого эти школы сколько-нибудь повлияли. Разумеется, и он кое-что слышал о них, — в деревне была одна такая школа, — однако смотрел он на них теми же глазами, что и на многие другие начинания той поры, за которыми, какими бы хитростями их ни обставляли, всегда крылась одна-единственная цель: облегчить человеку карман. Юха был убежден, что и для поступления в домашнюю школу необходимо приобретать какие-то «билеты», — иначе на какие же деньги все эти учителя крахмалят себе манишки? И он испытывал тайное удовлетворение при мысли, что он никогда не видел проку в таких штуках и не давал водить себя за нос. Конечно, ему не удалось и разбогатеть, но все же он никогда не был так прост, чтобы покупать какие-то билеты.
Таково было отношение Юхи к патриотическому движению «годов угнетенья», если тут вообще можно говорить о каком-либо отношении. Просто все это напоминало ему учрежденное в селе «общество» молодежи, которое тоже на свой лад тянуло деньги из мягкотелых батраков и служанок.
Таким же образом прошла мимо Юхи и первая всеобщая забастовка, в которой он ровным счетом ничего не понял. Разумеется, он слышал от людей об этом событии, — на что ж еще у него уши? — но все эти разговоры чем-то раздражали его. Что весь этот шум к добру не приведет, — в этом Юха был убежден, и неизгладимо остались в его памяти слова, которые сказал Ринне после окончания стачки. Ринне сказал: «Рабочие оказали услугу господам».
Завоеванному праву голоса Юха не придавал особого значения и на первых выборах не голосовал вовсе. В ту пору — это было за год до того, как он потерял столько близких, — ему жилось труднее, чем когда-либо. Пусть этим занимаются те, у кого дела идут получше. Хлеба в доме от этого не прибавится.
После всеобщей забастовки рабочее движение в Финляндии быстрыми шагами пошло вперед; рьяно взялись за дело агитаторы, учреждались союзы, газеты раздували пламя. Три года спустя после забастовки Юха уже слыл явным «демократом», каковым он, возможно, и был, однако — сколь бы невероятно ни звучало подобное утверждение — ни всеобщая забастовка, ни агитаторы, ни газеты были тут совершенно ни при чем; на ровно подстриженного, плешивого Юху они не оказали никакого воздействия. Ходить на собрания агитаторов со своего отдаленного торпа ему не хотелось. Газету, правда, он получал и на первых
порах почитывал ее — рассказы об угнетенных бедняках и брачные объявления, всё подряд, — но после смерти Хильту у него пропала охота по складам разбирать печатные строчки, да он никогда и не принимал всерьез все то, о чем в газете писалось.Вечером того дня, когда пришла весть о смерти Хильту, Юха долго не мог заснуть. Он думал о Хильту, о том, насколько сам он повинен в ее уходе, — сама смерть не занимала его мысли. Тусклый свет луны наполнял избу, слышалось тихое дыхание Лемпи и Мартти. В такие моменты, когда ослабевает влияние места и времени, даже скуднейшего ума человек легко раздвигает границы своего кругозора. Старый торпарь, которому перевалило за пятьдесят, у которого умерли жена и дети, поневоле думает о собственной смерти и прежде всего о том, сколько ему еще осталось от жизни. Час проходит за часом, торпарь вынимает изо рта табачную жвачку и вновь кладет ее в рот, встает напиться и ложится снова. Ему кажется, будто он лежит в пустой комнате, по которой гуляет ветер; сон не приходит. Двое детей, спящих здесь, в этой тишине, ужасающе чужды ему; эти дети пришли в мир случайно, им не радовались, когда они родились; мать, уходя, просто забыла их тут.
Когда у старого торпаря есть жена, пусть даже плохая, и подрастающие дети, — иными словами, когда у него есть семья и налаженное домашнее хозяйство, то, сколь бы ни велико было его бремя, он все же живет полной, насыщенной жизнью, размеренно, бедно и ни о чем не задумываясь. Он словно опустил свое бремя на землю и даже не пытается идти с ним дальше. Но вот однажды наступает бессонная ночь, и он замечает, что у него нет больше бремени. За последнее время смерть щедрой рукой дала ему облегчение. И тут облегчение становится бременем. Он ощущает пустоту, холодную, принесенную свободой пустоту, которую по собственной воле заполняют навязчивые мысли. И для человека непривычного это тяжкая мука. Когда нет спасительного чувства домашнего очага, неустроенность всех его дел выступает в еще более оголенном виде. Конечно, раздумывать об этом приходилось и прежде, во время одиноких хождений вдали от родных мест, но над всем этим тогда стояло то, что было дома: жена, дети, корова, — одним словом, домашний очаг. Дом был средоточием жизни и существования, и никакая неустроенность не могла его отнять. Это была такая малость, но в ней безотчетно искали опоры все члены семьи; сюда же относился и бог. А теперь этого средоточия жизни нет, широко раскинувшийся враждебный мир вторгся в собственное «я». Эти спящие дети вроде как мешают; несущественное стало существенным.
В ночных думах Юхи подспудно уже присутствует неосознанная тяга к людскому обществу. Эта пустая изба уже не дом, и Хильту сюда никогда не вернется…
Так вот, примерно в это время в Юхе стали замечать новую черту: он подолгу задерживается в деревне, заходит в знакомые дома, сидит там и разглагольствует часами. Он критикует существующие на свете порядки, и его голос делается при этом пронзительным, почти сердитым. Весь тон его речей свидетельствует о том, что он сам дошел до всего, о чем он говорит; он вовсе не такой демократ, как все. Но время от времени у него все еще прорывается и «Как говорит Спаситель…».
— Старый Тойвола опять полдня вещал, — говорят бабы, когда он уходит.
Возвращаться домой после таких долгих горячих речей страшнее, чем когда-либо. Он идет по лесной тропе, и у него такое ощущение, будто он вынужден хлопотать за чуждых ему людей, будто он взялся за какую-то нескончаемую работу ради них. Это неприятно, потому что в глубине души он никогда не любил людей. С самого детства он терпел их, потому что приходилось терпеть. Люди в целом, такие, как они есть, ни разу не сделали для него ничего безраздельно доброго, ни бедные, ни богатые.
Итак, собственно говоря, ратование за какую-либо идею противно Юхиной натуре. Но в человеке борются противоречивые силы, и вот одна такая сила, неизбежно вытекающая из всех предшествующих событий, побуждает его теперь проповедовать по работницким «идею демократии». Эта сила как-то связана с тем фактом, что дома холодно и никогда больше не будет тепло. Ему нужен какой-то предмет раздора с людьми. Полного единодушия в этих идейных распрях у него нет ни с кем. Какой бы очевидный факт о демократии ему ни привели, он не согласится сразу, а сперва выкопает какие-нибудь зачастую весьма смутные обоснования, о которых не подозревал говорящий, когда так, наобум, выложил факт. Старому Тойволе непременно надо «вещать».