Правила крови
Шрифт:
— Кому?
— Альфонсо. Он родился в 1886 году, после смерти своего отца, родился сразу испанским королем. Его мать была регентом, пока ему не исполнилось шестнадцать. Попытки покушения сделали беднягу упрямым. Говорят, он был храбр. Эти фамильные недостатки стоили ему трона.
— Откуда вы все это знаете? — спрашиваю я.
— Просто знаю, — вид у Лахлана непреклонный. — Ему еще повезло. Лишился только трона, а не головы.
Затем мы возвращаемся в зал, где возобновилось обсуждение законопроекта, и слышим, как новый пэр, сторонник лейбористов, предлагает поддержать предложение лорда Рэнделла, что все наследственные пэры должны остаться в Палате лордов до своей смерти, но их наследники уже будут исключены из нее. Я шепчу лорду
Она похожа на бледную, белую и изнуренную версию Оливии Бато, и в голову мне приходит — лучше бы не приходила — ужасная мысль, что именно так могла выглядеть Оливия, брошенная, одинокая и больная.
— Я просто устала, — говорит Джуд. — Ты не возражаешь, если я оставлю работу раньше, чем собиралась?
Конечно, не возражаю, буду даже рад. Я сажусь на диван рядом с ней, обнимаю за плечи, и Джуд спрашивает, понимаю ли я, что она беременна в третий раз, но еще ни разу не чувствовала, как шевелится ребенок. Я забыл, какой у нее срок, и она говорит, что три месяца и неделя, и тогда я отвечаю, что, насколько мне известно, для этого еще рано, но скоро уже начнется, через три или четыре недели. Ей хочется знать, как это бывает. Она спрашивает меня, мужчину? Я говорю, что если не ошибаюсь, то начинается все с едва заметного трепета, а толчки и удары будут потом.
— Я не возражаю, чтобы она меня толкала и пинала, — говорит Джуд.
Значит, это будет девочка, да?
Мне опять снится сон. На этот раз не Оливия, не Джимми Эшворт и не Генри. И я не в поезде, пересекающем мост через реку Тей. Я в доме, по всей видимости, в Грассингем-Холле в Норфолке, загородном особняке семьи Бато. Кто-то сказал мне, что это Грассингем-Холл, но я не знаю, кто именно, и теперь я в доме один, иду по галерее на верхнем этаже, а стена справа от меня увешана средневековым оружием — саблями, палашами и чем-то еще, как мне кажется, аркебузами и ружьями, заряжающимися с дула. Внизу, за перилами галереи все окутано туманом, но сквозь холодное марево проступают механизмы и инструменты, часть большого колеса, верхушка какого-то сооружения, похожего на гильотину, фрагмент металлической конструкции, покрытой шипами. Похоже на гравюру Пиранези с изображением тюрьмы, мрачную и зловещую.
Я что-то ищу, причем мое подсознание знает, что именно, однако я каким-то странным образом понимаю, что оно не сообщило об этом сознанию. Как бы то ни было, мне ясно: я узнаю, когда найду. Галерея переходит в коридор с чередой дверей по обе стороны. Я открываю одну дверь, другую, заглядываю внутрь. Становится темно — наступили сумерки, — но свет нигде не горит. Я ищу электрические включатели, газовые рожки, масляные лампы, канделябры для свеч, но ничего не вижу. Если здесь вам нужен свет, придется приносить его с собой.
Комнаты, в которые я заглядываю, все оказываются спальнями — темная мебель, белые занавески и стеганые покрывала. За окнами ясное сине-серое небо, похожее на внутреннюю поверхность раковины мидии. Я открываю третью дверь. Поначалу мне кажется, что кто-то залил эту комнату водой или через дыру в потолке сюда лил дождь, потому что все тут промокло — кровать, ночная рубашка на кровати, подушка и одеяло, коврик на полу и сам пол. Я вхожу в комнату, делаю несколько шагов, трогаю пальцем мокрую ночную рубашку, окунаю его в жидкость, собравшуюся в складке, и подношу палец к глазам. Жидкость черная. Я чувствую запах железа, потом пробую на вкус, и это вкус крови. Комната, кровать, ночная рубашка, ковер — все пропитано кровью, как будто кому-то здесь перерезали горло или у кого-то, на ком была ночная рубашка…
Я просыпаюсь без звука, но внезапно, как от толчка. Джуд рядом нет, но ночник на
ее стороне включен. Кровать не пропитана кровью, но простыни испачканы красным, а на том месте, где лежала Джуд, большое влажное пятно. Я сажусь и около минуты просто сижу, в полной прострации. В голове ни одной мысли. Мое сознание пусто, как черно-красный экран. Потом я встаю и иду в ванную. Джуд лежит на полу, голая, истекающая кровью и всхлипывающая; ее ночная рубашка, похожая на ту, что я видел во сне, брошена в ванну.Я глупо бормочу:
— Мне так жаль, мне так жаль…
Потом возвращаюсь в комнату и набираю 999, чтобы вызвать «Скорую».
Ее держат в больнице остаток ночи, следующий день и еще одну ночь. Врачи не знают, почему она потеряла ребенка или почему у нее все время случаются выкидыши. Ей говорят, что причина, по всей видимости, в каком-то дефекте плода, словно это утешит Джуд. Ее акушер утешает, что это ни в коем случае не означает, что она снова не сможет зачать и выносить ребенка весь срок.
Мне она с горечью говорит:
— Забавно, правда, что я действительно использую эти слова, «мой акушер», как все остальные женщины. Будто у меня был ребенок. Я посмотрела это слово [35] в толковом словаре и выяснила, что оно происходит от латинского obstetrix, повивальная бабка. Это было дома, когда я думала, что теперь у меня действительно будет ребенок. У меня никогда не было акушерки, и, думаю, я даже ни разу с ней не разговаривала. Я была счастлива, когда искала это слово. Начинала чувствовать себя счастливой.
35
Obstetrician (англ.).
Я не знаю, что ей ответить, но молчать не могу. Говорю, что я ее люблю, что она для меня все и мне больно видеть ее страдания. Тогда Джуд начинает извиняться передо мной за то, что не подарила мне ребенка. Меня так и подмывает сказать: мне нет никакого дела до этого проклятого ребенка, и я бы предпочел, чтобы его вообще не было, но это не поможет. Собравшись с духом, я спрашиваю, не хочет ли она кого-нибудь усыновить, не попытаться ли нам взять ребенка из Вьетнама, Перу или еще откуда-нибудь.
Когда Джуд возвращается домой, ее навещают подруги, приезжают мать и сестра. Потом объявляются Крофт-Джонсы. Святой Грааль они оставили с матерью Дэвида. Его отсутствие заметно — тактичность родителей видно за версту, но это хуже, чем если бы они взяли ребенка с собой. Лучше бы Крофт-Джонсы не приходили. Если раньше Джорджи казалась мне олицетворением беременной женщины, то теперь она воплощает кормящую мать — огромные выпуклости грудей на худом теле. Через некоторое время это округлое вымя начинает сочиться молоком, и на лифе открытого зеленого платья появляются влажные пятна. Смущение Джорджи притворно. Она чрезвычайно гордится собой, и хотя они с Дэвидом до прихода к нам явно договорились не упоминать о детях и обо всем, что с ними связано, в присутствии «бедняжки Джудит», она не в силах удержаться и с напускным стыдом говорит, что молока у нее хватит для двоих.
Мне хочется ее убить, хочется вышвырнуть вон их обоих. Мне так не терпится поскорее избавиться от них, что я забываю сказать Дэвиду, что хотел бы встретиться с его матерью, пока она не вернулась домой, и поговорить о ее матери, старшей дочери Нантера, а также выяснить, не знает ли она что-нибудь о Генри, Эдит и остальных их детях. Но я забываю об этом, ослепленный желанием попрощаться и сказать, чтобы они больше не возвращались. Разумеется, я этого не произношу вслух. Я благодарю их за визит и говорю, что в ближайшее время мы должны увидеться снова, а когда закрываю за ними дверь и вспоминаю о желании поговорить с Вероникой Крофт-Джонс, то уже поздно.