Право на легенду
Шрифт:
— Не цена, — согласился Жернаков. — Тут работа тонкая. Талант надо иметь и мастерство. Терпение также изрядное. Любитель, что ли, какой особенный?
— Большой любитель… — ухмыльнулся Казарян. — Но тебя, я понимаю, не это интересует. Ты пришел посмотреть, как у нас тут люди отдыхают, как культурный досуг проводят. Оставайся, вот и посмотришь. Не хуже, чем у людей.
— Да нет, Сурен, я уж как-нибудь в другой раз. А сейчас не буду тебя от дела отрывать.
Жернаков направился в гардероб и тут, возле самых дверей, столкнулся с Павлом. Тот был уже немного навеселе.
— О! — галантно расшаркался Павел. — Мы стали с вами часто встречаться. Рабочий класс, я вижу, не гнушается? Похвально,
— Ну-ка, сядь! — сказал Жернаков. — Сядь… Успел причаститься среди бела дня?
— Мелочи это, не стоит разговаривать. Вот под конец вечера — возможно, но опять же судя по обстоятельствам. Осуждаете? Напрасно осуждаете. Я пью в меру, пью на деньги, заработанные честным трудом. Кроме того, — он обвел зал рукой, — кроме того, тут собрались мои товарищи, которые хотят отдохнуть, послушать музыку, и я им в этом помогаю. Разве не так? У нас репертуар… Иногда мы играем классику. Брамса, например, или, еще что-нибудь для души. Консерватория, конечно, мне не обрадуется — жидковат я по части техники, — а тут — пожалуйста. Бери и пользуйся. Талант я в землю не зарываю.
Он замолчал, посмотрел на Жернакова и сразу как-то сник, потому что лицо Жернакова никак не располагало к балагурству.
— Ну, вообще-то, живу помаленьку. Вы поужинать хотите? Так я сейчас девочкам скажу, они мигом.
— Не надо. Я тебя, Паша, воспитывать не собираюсь, просто смотреть мне на тебя противно. И горько. Который год ты уже так. О матери-то хоть думаешь?
— Нет, — сказал Паша. — Я о ней не думаю. Некогда. Я о себе думаю. Вам вот на меня смотреть противно. Понимаю… А мне, Петр Семенович, жить неинтересно. Понимаете? Не-ин-те-рес-но! А человеку должно быть интересно в жизни, ему нужно утром просыпаться и жмуриться от радости, что у него день впереди. Я просыпаюсь, мне пива хочется; Вы погодите, не перебивайте! Вот я шофер. А зачем я шофер? Или даже механик? Я, может, полярником хочу быть! Или еще кем-нибудь. Только, честно говоря, никем я быть не хочу. Как же тут существовать, если никем быть не хочешь?
— Не знаю, Паша. Не могу я тебе на это ответить, потому как никогда в твоем положении не был.
— Вот и выходит, что говорить нам не о чем. Хотя… — он доверительно наклонился к Жернакову. — Объясните мне такое дело. Вот читаю я разные книги, про целину, скажем, про стройки, и смотрите, что получается. Обязательно получается подвиг какой-нибудь или геройство. Верхолаз — он с вышки падает, спину себе ломает. Преодолевает боль и возвращается на свою вышку. Геолог из тайги больного товарища вытаскивает. Про летчиков и говорить не буду. А кино возьмите, телевизор — тоже сплошная романтика. Почему так получается? Не думали? А я думал. Вот я думал, что легче — подвиг совершить или лес рубить да картошку всю жизнь сажать? Понимаете?
— Красиво у тебя выходит! — разозлился Жернаков. — Ты вот в пиве да в водке по уши, вынырнуть не можешь, а про геройство горазд! Хотел бы я тебя в деле посмотреть. Давай кончай ты эту волынку, нашел себе занятие! Специальность свою вспомни, глядишь, по утрам веселее, будет. Ты же механик, Паша, руки у тебя золотые!
— Так ведь неинтересно, Петр Семенович! Я ведь все к одному.
— Ну, тогда, Павел, извини. И правда, получается, говорить нам с тобой не о чем.
Жернаков пошел было, но Павел остановил его:
— Погодите, Петр Семенович. А вот с Женькой вам… есть о чем говорить? — Он смотрел на него настороженно. — С сыном своим вы, к примеру, о чем разговариваете? Он ведь тоже, не в обиду будет сказано, как это самое… в проруби болтается. Хоть меня и выручил вчера крепко.
— Трояк, что ли, дал? — поморщился Жернаков.
— Трояк я, Петр Семенович, сам заработать в состоянии. И даже — более того. Но не об этом речь.
Я к тому говорю, что если со стороны смотреть, то Женька тоже не очень прикаянный. Можно и про него всякое сказать. Только у него отец — Жернаков, а у меня мать — секретарь-машинистка в отставке. Для сравнения вроде даже и не подходит. Как считаете? Женька ваш поплутает себе, поплутает, синяков огребет полной мерой, потом — вот он я, пригрейте меня, на дорогу поставьте. Глядишь — поставили. Плечо-то у отца широкое, двумя руками опереться можно. А мне самому впору бы матери плечо подставить, только опираться на него — все равно что на перило гнилое.— Эк ты себя жалеешь! Прямо — дитятко малое, одно слово! Да я в твоем возрасте…
— Не надо! — перебил Павел. — Я уже про это слышал. Все в моем возрасте… А я не могу! Понимаете? Не умею… и точка, хватит об этом. Жизнь хороша и удивительна, а все остальное — так, к слову пришлось, для общей беседы. Так вы что, не поужинаете у нас?
— Некогда, Паша. Пойду я. Какой-то у нас с тобой разговор получился непутевый. Вроде бы поговорили, а друг друга не поняли. Ну, может, поговорим еще. Ты заходи, если что, не стесняйся.
— Да нет, Петр Семенович, чего заходить-то? Незачем. Это лучше вы заходите на огонек, музыку для вас по заказу исполню, песни, какие пожелаете. А сейчас пора мне делом заниматься, инструмент к вечеру готовить надо.
«Казаряну бы следовало сказать, пусть он хоть тут за ним приглядит, за философом этим», — подумал Жернаков, выйдя на улицу. А картинки ему нравятся. Живо все, правдоподобно, хотя и… кособоко немного. Пусть другие разбираются. Тимофей, например. Он художников всяких изучает, полон дом альбомов накупил, фамилии такие называет, что отродясь не слышал.
…Павел шел по ночному городу, по мокрым, блестящим в свете редких фонарей плитам тротуара и морщился от головной боли. Целый вечер гремел оркестр, выли трубы, визжал саксофон… От такого не то что голова, сам на куски развалишься. Как он попал туда? Ну, ладно. Что есть — то есть. Жернаков сегодня тоже воспитывать его взялся. Кончай, говорит, эту волынку, по утрам веселее будет. Не будет, Петр Семенович. С чего веселей-то быть? А приткнуться куда-нибудь надо. Все хорошо, все нормально идет, без зигзагов. Верочка у него вон какая цаца — любо посмотреть, что фигурка, что глазки, что кофточка — все на уровне. Не буфетчица — королева.
«Все на уровне, — повторил он про себя. — Ребята там еще сидят, пируют. А мне завтра с утра снова просыпаться надо. Просыпаться и думать: вот еще один день впереди. Долгий такой день, никчемный, тягучий…»
Думалось когда-то: кулаками право на уважение заработать, среди ребят утвердиться, да и в своем понимании тоже. Потому что другого ничего за душой не было. У всех, казалось ему, было: у кого кружки, модели, путешествия; у кого — брат на границе служит, мать — знатная доярка, или отец на сейнере ходит, а у него — пусто. Мичманка, правда, старая была, отцовская, носил ее, пока не порыжела.
Но уж зато на улице он себя обездоленным не чувствовал, нет! На улице он был первым! Высокий, не по годам крепкий в кости, он никогда не задумывался, кто перед ним, шел напролом, и каждая драка в поселке была его дракой: сперва просто мальчишеская потасовка с синяками, потом, с годами, все чаще в дело шли выломанный из забора кол или зажатая в руке свинчатка. Повод не имел значения: его боялись и старались обходить стороной.
Вот уже это имело значение.
Постепенно окрестная шпана провозгласила его вожаком, и в семнадцать лет Павел имел уже несколько приводов в милицию, был своим человеком в ресторанах, хотя и не пил еще по-настоящему, знал в городе все более или менее сомнительные места, где тоже был окружен почетом.