Право на поединок
Шрифт:
Анализ обстановки, произведенный императором, свидетельствовал о его глубоком государственном дилетантизме. Предметом «особенной… заботливости правительства», по его мнению, должны были стать не реформы, снимающие социальное напряжение, но вооруженное подавление народных движений. Причинами же крестьянских восстаний и общего недовольства крепостных он считает легкомысленное просветительство одних помещиков и дурной характер других — незначительной, правда, части.
Но главное, — он публично объявил «преступным посягательством на общественное спокойствие и на благо государства» то, о чем недавно еще сепаратно толковал с Киселевым и Сперанским как о необходимом. Он предал покойного Сперанского и живого Киселева.
Он поступил так вопреки первоначальным
Николай сам выбрал этих людей, сам возвысил их. Он окружил себя паладинами ложной стабильности и сам поощрял в них эту тенденцию. Странно ли, что они повели себя так, а не иначе. И, несмотря на все его сепаратные декларации, эти люди были ему ближе Сперанского и Киселева. Умом он понимал правоту реформаторов, но душою был с Меншиковым, Уваровым, Чернышевым.
Мятежи улеглись, тайные общества отсутствовали, непосредственная опасность уже не давила на его сознание, и он с облегчением отрекся от своих недавних идей.
Наступавшую паузу он принял за вечное замирение.
Страна пожинала плоды уваровского торжества — реальность подменялась своекорыстным вымыслом, инстинкт государственного самосохранения вытеснялся жаждой агрессивной неподвижности, нежелание понять ход исторического процесса приводило к звериному порыву сломать этому процессу хребет, неотложные действия выродились в ритуальное словоговорение…
Капитулянтская речь императора привела аристократических бюрократов в восторг потому именно, что она сняла с них страх перед возможными реформами. Государственный секретарь Модест Корф в специальном мемуаре живописал впечатление от августейшей декламации: «Как передать пером выражавшееся в каждом слове, в каждом движении сознание внутреннего высокого достоинства, это царственное величие, этот плавно текший поток речи, в котором каждое слово представляло мысль; этот звонкий могучий орган, великолепную наружность, совершенное спокойствие осанки…»
Надо отдать должное Николаю-реформатору — он пошел ко дну с полным сознанием своего величия. Да он, очевидно, и был в этот момент уверен уже, что совершает шаг, исполненный государственной мудрости.
Ничтожный указ, родившийся после трехлетних баталий, казался имперским мудрецам чем-то из ряда вон выходящим — но с разными оценками. Тот же Корф вспоминал: «Возвратись в присутственную залу, где все еще, в тесных кружках, изливались в выражениях удивления к государю, Васильчиков, вне себя от радости, присоединил к общим похвалам и свои. Никогда не видал я нашего почтенного старца таким веселым, можно сказать счастливым, в резкую противоположность с Волконским, который, выходя, шептал с таинственным и мрачным видом: „наделали чудес: дай бог, чтоб с рук сошло!“ Того же мнения были и некоторые другие…»
Волконский и некоторые другие считали, что принятое решение чересчур радикально…
Утвержденный указ разрешал помещикам по собственному их желанию заключать договора со своими крепостными на условиях, максимально для помещиков выгодных. Он был антикрестьянским даже по сравнению с александровским законом о вольных хлебопашцах.
Николай проиграл, явно не сознавая трагизма своего проигрыша. Когда один из членов Совета предложил в качестве компромиссной меры хотя бы частично ограничить власть помещиков, император ответил:
— Я полагаю необходимым сохранить крепостное право в неприкосновенности, по крайней мере до времени. Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на ограничения крепостного состояния никогда не решусь, как не решусь и на то, чтобы приказать помещикам заключать договоры; это должно быть делом их доброй воли, и только опыт укажет, в какой степени можно будет перейти от добровольного к обязанному.
Киселев за все заседание не сказал ни слова. Он чувствовал, что происходит нечто ужасное, и не хотел признаться себе в этом. Он встал только в самом конце, когда указ был утвержден.
— Я согласился с мнением комитета, — ровно сказал он, — и теперь не спорю единственно в надежде, что нынешний указ будет лишь предисловием или вступлением
к чему-либо лучшему и обширнейшему впоследствии времени…Шеф жандармов взывал в отчете за тридцать девятый год: «Крепостное состояние есть пороховой погреб под государством и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же».
Но те, кто держали в руках судьбу государства, жили в мире иных представлений.
А Бенкендорф уже не пользовался прежним влиянием на императора. В тридцать седьмом году шеф жандармов вынужден был сообщить Полевому, что больше не имеет возможности вмешиваться в дела министра просвещения. Безмятежный Алексей Орлов более соответствовал наступающему умонастроению Николая…
Карьера генерала Киселева продолжалась. Он оставался министром. Он получал высшие награды и знаки благоволения. Но это был уже не тот молодой генерал, который слушал проекты Пестеля, спорил с Орловым, мечтал выйти на историческую арену в кризисный момент, готов был реформировать государство и тем спасти его от «кровавых событий», который верил в свое предназначение и ради этого хитрил, лавировал, отрекался от друзей.
30 марта сорок второго года, через пять лет после смерти Пушкина, «самый замечательный из наших государственных людей» прекратил свое существование и его место занял дельный и честный бюрократ, время от времени пытающийся вырвать у своих собратий хоть клок прежних мечтаний, оставивший свои грандиозные проекты.
Последующие тридцать лет жизни он провел с горьким сознанием неисполненного предназначения.
Через двадцать лет он записал: «…Благословляю судьбу, избавившую меня (против моей воли) от окончания этой тяжелой работы, которая, однако, должна была принадлежать мне».
Он написал это после того, как в основу официального проекта отмены крепостного права в шестьдесят первом году положен был его затоптанный проект сорокового года.
Было потеряно двадцать лет. И каких…
Великий мастер лавирования и почти безграничного компромисса, Павел Дмитриевич Киселев вознамерился перехитрить историю. Но исторический разум куда изощреннее любых наших комбинаций. История посмеялась над Киселевым. На закате жизни она показала ему, что победить он мог только в союзе с Н. Тургеневым, Михаилом Орловым, Луниным, Волконским. А он попытался реализовать свои идеи, блокировавшись с противниками этих идей. Но только комплот с органичными единомышленниками, а не с вынужденными союзниками может привести к успеху. Вынужденные союзники предали Киселева, как только наступил момент принципиальных решений. И так бывает всегда.
Подлинное союзничество в политике — общая историческая судьба, а не тактический ситуационный выбор.
Как реформатор Киселев был обречен с тридцатого года, когда началось окончательное вытеснение дворянского авангарда — той категории дворянской интеллигенции, которая объединяла сторонников здорового процесса движения вперед. А движением вперед для России было постепенное введение представительного правления и отмена рабства — реформы, одна без другой невозможные. Когда в шестидесятые годы введена была только одна часть нерасторжимого двуединства, начался зловещий перекос, давший возможность паладинам ложной стабильности прервать реформы и только усугубить кризис.
Бесконечно запоздавшие, искусственно приостановленные реформы вместо снятия социальной напряженности довели ее до критической точки. С великого крушения надежд в эпоху «великих реформ» началась цепная революционная реакция, ибо нет ничего страшнее обманутых ожиданий народа.
Имперская бюрократическая элита, вернувшись к политике ложной стабильности, губила систему, лишив ее возможности рационально трансформироваться. И тем предопределила крушение империи в крови и огне.
В тридцать шестом году, когда Пушкин метался в поисках противника, все уже было решено. Но Павел Дмитриевич не сознавал происходящего, хотя на его глазах завершилось подавление, оттеснение, уничтожение той единственной социально-политической группы, которая могла «соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений», как писал Пушкин.