Православная Россия. Богомолье. Старый Валаам (сборник)
Шрифт:
Куинджи А. И. На острове Валааме
Помнится, такие мысли вызвала в нас с женой – я многое высказал ей тогда, и она радостно слушала, – удивительная эта встреча с лисичкой возле прогнившей ели, «лесная встреча». Чудесна была эта прогулка: одни, в лесах, без проводника-монаха, один на один с природой. Но нас ожидала и другая встреча, многое нам открывшая.
Лес становился глуше, попадались болотца. Совсем перед нами низко перелетела дорогу большая птица, похожая на курицу, даже заклохтала, и за ней поменьше, штук семь, как крупные цыплята, может быть, большая куропатка или, скорей, тетерька. Мы постояли, послушали, как чвокали птицы за кустами, совсем близко. И вдруг гранитная часовня, под елями! Ели положили на ее кровлю
– Жена давно померла, сын неведомо где… работы пошел искать, вестей нет. Вот и надумал я странствовать. Здесь поживу, а к зиме в Соловки пойду, поклониться преподобным Зосиме и Савватию.
– Нравится вам здесь, на Валааме?
– Хорошо здесь, душевно. Вот сижу и гляжу, чего белки разделывают. По благословению о. настоятеля в Коневе кий скиток сходил… вот рай-то где, тишина святая… батюшке о. Сысою поклонился, схимонах он там, в пустынной самое пустыне, у озерков. Там игумен Дамаскин трудился, показывали и постелю его – гробок… в гробике спал. Побывайте у Коневской, такая тишь-красота, век бы не ушел. А остаться не могу, тянет меня с места на место, как птицу перелетучую… третий год и брожу, гляжу, где лучше. Монастыри-то? А чего лучше монастыря? Тут все по правде, человека не обижают, ласковы… и покормят, и благословят, и хлебца на путь-дорожку дадут. А в городе, как что – только и разговору: «Ты бродяга, такой-сякой, пачпорт покажь…», а то в каталажку посадят, а за что – неизвестно… а то грозятся: «На родину тебя вышлем…» Места, что ли, им жалко… то ли человека опасаются? Разве так можно! А тут доверяют, видят – старый я человек, и работы не спрашивают, а – иди, потрапезуй… и щец подольют-повторят, и чайку отпустят на заварочку, – рай прямо. Зима тяжела, а летом одно удовольствие. А что я вам скажу, господин… у них тут зверушки совсем освоились, человека не боятся. Намедни лисицу видал, на пеньке сидела, хвостиком завилась, облизывается. Я встал – дивлюсь, а она ничего, ей и без надобности, будто даже разговору желает, только, понятно, языку нашего у ней нету, не дал Господь. Перекрестил я ее – Господь с тобой, творение разумное, – сказал ей, пошел. А она мне вослед глядит, облизывается. Прямо диво. А сейчас вот на белку радовался… Она тут все сигала, над часовенкой, будто ей помолиться надо. Гляжу, а в часовенке шишки лежат, еловые, натаскали они, что ли, на зиму себе… а то так, в игру какую играют. А в скиту рыбы-ы… утром был я, глядел. Мне монах и говорит, при схимонахе Сысое живет: «Трогай ее клюкой, погладь, они даются». Собралось рыбы, на солнышке, чесуя так и горит, только не щуки, а эти… нет, не караси, а… вроде как голавь, гладкие такие… а может и сиги, не знаю прозвания. Ну я вот этой палочкой и посунул в рыбу, в стаю ихнюю… Ни-чего, не пужаются, трутся возля палочки моей, погладил их, поддел… как уха там, густая-разгустая. На монастырь берут, когда затребуется. А сами ни-ни, там рыбки и на Пасху не полагается, строгий скиток. Заведет наметкой, а то, говорит, и корытом можно, легко даются. А грыба сколько… рыжик уж пошел, по горочкам… и груздь есть, и боровики какие… и свинухи, и подосиновые… весело ходить. А брать не благословляют… все по череду, для обители послушание дают грыбникам. Намедни ходил я на послушание, вот такую корзину им приволок. А что, сказывают, скоро будто нашему свету конец будет… не слыхали?
– Не слыхали. А кто сказывает?
– А шел, теперича сказать, я Тверской губернией, в одном селе в ночевку зашел к мужичку. Так богомолка там сказывала: «Как будет Благовещенье на Пасхе в четверток, так и ждите свету конец». Не слыхали? Может и так, наплела. А то, сказывали еще, большая звезда оборвалась, на нас прямо несется… может повредить нас… не слыхали? Это мне один странник сказывал, от барина узнал. Она уж давно оборвалась, тыщу лет все летит, и лететь ей, прикидывали по стеклам, еще тыщу лет, а тогда может повредить, большой пожар, говорит, зажгет, жару в ней много, железная вся, звезда та. Говорит, на ней тоже, может, люди какие проживают, только самые грешные… много нагрешили, их звезда и не смогла сдержать, от грехов-то… значит, уж ей так от Бога назначено, в наказание грешникам… ну и сорвалась с устоя… Как скажете… вы хорошо грамотные?
– Пустяки, – говорю, – посмеялся над тобой кто-нибудь.
– Нет, не пустяки. Сам видал, как звезды летают. Тут сколько летало намедни, на Прохора-Никанора видал, к полунощнице шел – видал. Как-то срываются. Кто ж это их оттуда сошвыривает?
Я попробовал ему объяснять, как метеоры пролетают, но он, должно быть, не мог понять. Да и сам я нетвердо знал про падающие звезды.
– Все возможно, у Бога всего много… никакие ученые не могут всего дознать. А чего дознают, это уж как Господь дозволит. Господь Иисус Христос сколько воскресил мертвых, а ученые хошь кого бы воскресили! Уморить могут, а вот от смерти выправить – не-эт. У меня грыжа, это место мешком затягиваю натуго… Ходил я, барыня посоветовала, к дохтуру… Мы, говорит, тебя порезать можем, доверься нам. В хорошей больнице я был, а барыня записку дала. А могу, спрашиваю, помереть от вашего ножа? Ну он рассерчал: «Я не колдун, сказать
не могу… бывает, что и помирают». Не дался я. В Оптиной был, монах мне отсоветовал: помажь то место святым елеем. Совсем хорошо стало, ушла грыжа внутрь, хожу, ничего. А вот будто звезды в море-океан падают, люди говорили… потому и теплые моря те, и тепло там, зимы нет. Есть такие земли, теплые. От нас туда народу много пошло, вольной земли искать, за море. Турки там только, нехристи. А жить там хорошо. Это за Сибирь, за горы. Звали меня воронежские наши, да куда мне, один я… думаю, по святым местам похожу, душу порадую.Свистела какая-то пичуга, глухо падали шишки на дорогу. Белочка перепрыгивала в вершинах, пышный хвост ее рыжевато светился на солнышке, в просвете неба. Задумался я… И вдруг – звон легкий, особенный звон – с подтреском, будто на деревянных струнках сухих кто-то перебирал, часто-часто. И все громчей, все ближе – накатывало стучащим звоном.
Шишкин И. И. Часовня в лесу
– Э, журавли, пожалуй… – сказал странник.
Мы посмотрели в небо. Там протянулась темная линия, в сверкании. И от этой линии, треугольником, с неровными краями, великим углом звенящим, сыпалось стукотливым рокотом тревоги, радости, будоражной какой-то спешки.
– Как есь журавли, от холоду летят-торопятся… на теплые места, на полдни… – задумчиво сказал странник. – Они знают, морозы скоро будут. За море летят?
– Да, в теплые страны, на теплые воды.
– Знают, куда лететь. Туда и наши воронежские пошли, по машине поехали с ними, за Сибирь, нарезка им будет… землю дает казна, только хлеба больше сейте, велела. А хлеб там, сказывают, сам родится, только посей, чуть поковыряй. Атра-вы там… под самую крышу… житье там! Вот, журавель… птица, а свою пользу понимает. Господь и птицу умудряет, и не голодает она. Не сеет, не жнет, а сыта. И-эх, зажаривают-то… гляди-ка, еще косяк!
Длинный сверкающий косяк пропал за елями. Слабей крики, отдельные выкрики отсталых. И стало тихо, шорохи белок слышны.
– Шабаш, кончилось лето красное, осень подошла… – сказал странник.
Я глядел в светлое небо, за елями. Умолкнувшие крики тревоги-радости остались в душе моей. Остались накрепко. Эта встреча у валаамской часовни, в лесной глуши, не прошла для меня бесследно. Теперь я знаю это. Отозвалась через много лет, отозвалась неожиданно, в унылые дни жизни, когда я искал себя и не находил, когда я служил во Владимирской губернии, и служба мне становилась в тягость. Сколько раз спрашивал я себя, какую же мне избрать дорогу, чего ищет моя душа. Смутны были эти тяжкие дни блужданий, недовольства собой, сомнений. Так и буду до конца дней ездить по городкам, проверять торговлю, ночевать на постоялых дворах, играть в преферанс и в винт, выпивать после роббера, ожидать наградных и повышения по службе. Иногда намечался просвет какой-то, вспоминалось, что когда-то писал, печатался, начал сразу с почтенного, «толстого» журнала, студентом, на первом курсе… написал книжку даже, правда, незрелую и дерзкую, «На скалах Валаама», задержала ее цензура, вырвали тридцать шесть страниц из нее, и пришлось переделать и вклеивать… хвалили меня за эту книжку и бранили… – и после того замолк. Десять лет не писал ни строчки. Не думал, что я писатель, страшился думать, не смел. Писатель – это учитель жизни. А я? Я же так мало знаю. Писатели – это Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой… И я забыл о писательстве.
И вот пришло. Помню, в конце августа, в тяжкие дни сомнений и блужданий, чуть не отчаяния, пошел я за реку Клязьму – уйти от себя, забыться. За Клязьмой, за луговою поймой, тянулись леса, леса. На пригорках, по ельнику, уже появились рыжики. Я зашел в глушь, в чапыжник – ушел из мира. Вспомнился Валаам, святая его пустыня. Такие же ели мшистые, такая же тишина глухая. С той поры десять лет откатилось, был я тогда студентом, – как же это давно было! Тогда казалось, что все впереди, что жизнь только вот начинается. И вот ничего уже впереди, лямка одна чиновничья, в командировку завтра. Так до конца и будет. Помню, лежал на пригорке, думал в тоске давящей, искал «пути». И вдруг: как в лесах на Валааме… далекий-далекий звон, особенный звон, с подтреском, будто на деревянных струнках перебирает кто-то… ближе, громчей, слышней. Накатывало стукотливым звоном. Вспомнилось – журавли?! С той, валаамской, «встречи» – как раз десять лет минуло! – больше я не слыхал такого звона, звонкого гомона тревоги, радостно-будоражной спешки. Все во мне взбило и перепутало криком этим. Я глядел в небо за елками, ждал тревожно, с волнением и болью.
И вот как тогда – они. Тот же косяк, углом, с неровными краями, тот же… как там, на Валааме, когда вся жизнь была еще впереди – самое радостное и светлое, – не было сомнений, ни томлений, ни тревожных вопросов – куда определиться, чего искать. Звонкий, сверкающий косяк птиц, хорошо знающих свою дорогу, влекущий, радостно-будоражный и торжествующий. Все позабыв, мыслью я уносился с ними в голубизну. Затихли крики, угасло последнее сверканье – потонуло за елками. А я все провожал его, все следил: во что-то смотрел, не видя, – только голубизна, влекущая. Не думая, не сознав, – нашел. Эти две «встречи» слились в одно. С того и началось писательство.