Праздник побежденных: Роман. Рассказы
Шрифт:
Феликс, уцепившись за край стола, глядел не мигая, как ошечок перекувырнулся через вилку, перепрыгнул ломоть хлеба, не задев его, и под пристальным взглядом немигающих зеленых глаз старухи дошел до края стола и, так же кувыркаясь, пошел по воздуху, но не падал на пол. Старуха почмокала, и ошечок тем же путем под пристальным взглядом трех пар глаз пошел назад и спрятался под ладошкой Марии Ефимовны. Все молчали. Старуха, опустив глаза, была покрыта потом, неподвижна и напряжена, и лишь вена на зобной шее часто пульсировала.
— Не ходи, Феля, на моря до большой луны, — наконец сказала старуха.
Феликсу все происходящее показалось ложью, сговором и шаманством. Он вскочил, тут же отправился к машине собрать рюкзак, злясь на себя, что не может раскрыть этот фокус.
Натали умоляла не ходить, чуть не плача, а старуха, выйдя в тень под дом с глиняной пиалой в руках, нервно поедала каймак, облизывая шоколадный палец и шевеля бесцветными губами. Когда же Натали проходила рядом, она, не отрывая взгляда от миски, шепнула:
— Пусть сам идет, пусть. Ты дома будь, дома. Так надо для него. Не поплывет.
Натали осталась. Услышанное более разозлило, и Феликс,
Чем ближе он подходил к маяку, матерно ругая Водяного и свое упрямство, тем больше леденил и ширился айсберг в его груди, и напрасно он напоминал себе, что он воевал в воздухе над морем, страх неуправляемый, липкий, лишал его силы, и Феликс еле передвигал ноги, а у самого маяка, сбросив рюкзак, он уже с отвращением оглядывал берег и пустынное море, и белую черепушку мыса над синью, отыскивая реально пугающее его. Но берег был пустынен и тих, лишь пропеллер над головой редко сек нечто невидимое; море тоже было пустынно, но не серебристо-синее и прозрачное, а малахитово-зеленое, мутное. И Феликс ощутил теперь уж явно страх, исходящий от мутной на вид воды. Тогда он стал вспоминать самые опасные минуты своей жизни, но страх не проходил. Он неторопливо надел ласты, зарядил ружье, и это занятие несколько отогнало страх. Он заставил себя думать о том, что вода вовсе не мутная и что все обойдется, и вогнал себя по пояс, а затем и вовсе лег в воду. Вода действительно была прозрачная и теплая, но пустынная — ни зеленухи, ни медузы — и потому мрачная. Повисев над барьером, он, и вовсе уж не ругая Водяного и не имея даже мысли плохой о нем, заставил себя поплыть вдоль гряды к рифу. Гряда, как и положено, лестницей опустилась на дно, а Феликс греб какое-то время в ровной синеве, не ощущая продвижения. Перед лицом лишь конец ружья да мертвая медуза возникала и уходила назад в синеву. Наконец из глубины начала выползать чернотой гряда, она становилась все светлей и зеленей и выглянула белой черепушкой рифа на поверхность. Работающая ластами тень Феликса легла на гряду, но от набегавших редких волн он то взлетал, то проваливался и спешно отгребал, чтобы не ссадить тело об острые створки раковин, облепивших камин. У зеленой стены висела хамса, мерцая ровно никелем, жаберными крышками, чуть поодаль ласкирики, как казалось Феликсу, с недовольным выражением морд объедали медузу, но вспугнутые его тенью золотой струйкой потекли вниз.
Феликс уже собрался вернуться, так пустынно было море, и радостно вздохнул, но, поглядев в последний раз в глубину, оцепенел. Там, внизу, где стена растворялась в густой синеве, возникло чуть видимое, таинственное мерцание. Всмотревшись, он различил фиолетовые ромбы и понял, что это большие серебристые рыбы. Ушел страх, а были лишь гулкие удары сердца и охотничий спазм в горле. Случай был уж очень редкий, но рыбы стояли глубоко, и, пока он размышлял, волна отрезвила его, посадив-таки на камень и расцарапав о ракушки бедро. Он более засомневался, но желание созрело, и он знал, что нырнет, но продолжал всматриваться, учащенно и глубоко дыша, чтобы промыть легкие. И тогда в синеве он увидел белое непонятное пятно, всецело завладевшее им. Пятно еле заметно передвинулось к ромбам, потом растворилось в сини. Потом снова возникло на глубине и чуть различимо белело, а ромбы так же недвижимо продолжали темнеть и, казалось, излучали сияние. Феликс напрягся и подумал, не вернуться ли на берег, но неожиданно для себя вдохнул воздух во всю ширь легких, мысленно осенил живот крестным знамением и нырнул. В высшем напряжении он видел сразу и все. По гранитной стене энергично двигалась, будто работая ластами, его тень. Тень наползала на крабов, и те спешно втягивали в расщелины клешни. Видел, как водоросли бледнели, голубели и наконец закровянились нитями, а ромбы надвигались, проявляя формы огромных горбатых рыбин, повисших произвольно, словно серебряные гондолы. «Быстрей, — забилась мысль, — быстрей, того, огромного. Они чуть заметно, но уходят, а этот стоит, будто вмерз». И в эти короткие, но напряженные секунды он делал быстро, одновременно и многое. Задыхаясь, он заставил себя поднять ружье и услышал глас разума, кричащий:
«Наверх! Наверх!» Он успел перепугаться и взглядом поискать нечто, важное и белое. Но из темноты надвигалась лишь огромная серебристая рыба, вот уж и фиолетовая голова с зеркальным донцем в выпуклом чужом глазу. Феликс подвел ружье, нажал, и тогда нечто мягко коснулось его ноги. Он крутнулся волчком, выронил ружье, а в помутневшем сознании почему-то запечатлелся неестественно белый младенец и что-то бледно-непонятное, волочившееся за ним. Все это успел увидеть Феликс и подумать: Боже, спаси! И голову его разломило от красного треска, потом издалека уходящее сознание пропело: «Наверх! Наверх!» И он рассмеялся этому «Наверх!», но инстинктивно задвигал непомерно тяжелыми и непослушными ластами.
Он пришел в себя на камне. Он дышал и не мог надышаться, и мучительно соображал, почему море, берег и небо красные, а в переносице трещит и будто вилкой ковыряют. Наконец он, догадавшись, что кровь пошла носом и окрасила стекло, снял маску, и многоцветный мир засиял под солнцем. Он полежал на спине, кровь остановилась, камень грел, и через некоторое время, отдышавшись, Феликс осмыслил погружение и обругал себя, свою изощренную фантазию, честил и Водяного, и старую женщину — мать Ванятки, и Натали. А вспомнив об итальянском ружье, брошенном на глубине, он и вовсе взвыл. Но ярость притушила странная тревога, и он понял, что нырок лишь прелюдия, а настоящая опасность таится впереди. Это насторожило, и он увидел себя уж очень одиноким в пустынном море на голом камне. Берег тоже был пустынен, насколько хватало глаз, и на удивление живописен — с зеленым ковром под красными ногами маяка, с кремовыми отвалами. Пропеллер
стоял в зное над застывшим морем. И Феликс теперь уж ясно уловил страх, исходящий от малахитовой воды, и даже подтянул ноги. Трясущимися руками он приладил ласты, надел маску, со страхом прикидывая расстояние до берега и не веря, что одолеет его. И только он решил сползти с камня, как из воды, будто кем-то испуганный, свечой выскочил лобан и, сверкнув на солнце, хвостом упал в гладь. Выскочил еще один, и еще, и уже множество рыб, больших и малых, выпрыгивало из воды и падало хвостами в воду. Но Феликс не слышал звука, а когда так же неожиданно прекратилась их немая пляска и вода стала пустой и гладкой, из глубины — это ясно видел Феликс — ровным коричневым уровнем всплыла глиняная пульпа. Она пульсировала и играла своей густой поверхностью, поднимаясь выше и выше, и, оставив полуметровый слой чистой воды, стала коричневой массой. Изредка из нее на чистую воду вырывалась рыба, вытягивая шоколадную прядь, и снова ныряла в пульпу. Он успокаивал себя, что «ничего не происходит», в войну и похуже было. Но война, как кошмарный и полузабытый сон, была далеко, а глинистая пульпа и тихая вода — рядом. Он изо всех сил старался не глядеть вниз, и руки его шарили, отыскивая железо, но камень был гол, и ни монеты под рукой, ни ржавого гвоздя. Он некстати подумал, что рыба — символ смерти, что никогда уж ему не доплыть к тому берегу. Ужас, панический, неодолимый, обуял, и Феликс вспомнил о Фатеиче, запечатанном навечно в жидкой красной глине. Зубы сами по себе заскрипели, волосы поднялись, и Феликс сжимал ладонями шевелящуюся резиновую шапочку. «Вот как это, вот», — шептал он, взобравшись на самую макушку камня, чтобы хоть на сантиметр, но быть подальше от коричневой воды. Он пребывал в ватной глухоте и то глядел на такой далекий и удивительно красивый берег, то мыслью уходил к Фатеичу и разговаривал с ним. Он потерял счет времени, лишь ощущал, что солнце палит теперь уже спину. Он сидел бы и еще, ибо не было силы, заставившей бы его не только опуститься, но даже и поглядеть в коричневую воду.Неожиданно, к его великому счастью, на холме показались две человеческие фигурки. Он не поверил себе и долго пребывал в надежде и радости с закрытыми глазами, а когда открыл, то маленькая Натали под красной ногой маяка призывно махала сомбреро. Он увидел и старуху, длинную и одеревеневшую на зеленом насте, увидел и белых, словно тетрадные листки, чаек, кружившихся над ней, и некстати подумал, что там, под ногами Марии Ефимовны, гнездо. Он устыдился своей ярости, столь ничтожной и никчемной, и думал о старой женщине уже с великой любовью. Навязчиво возникал и Фатеич. Но Феликс знал — мать Ванятки намного сильней и вытащит его из коричневой воды. Она спасет. Он тут же испугался, что слишком реально рассуждает, потому что все реальное было чужим и не сулило спасения. Но привлеченный неизъяснимым сигналом с берега, он, завороженный, глядел, теперь уж не отрываясь, на старуху, а она то крестилась, то прыгала на жестких полусогнутых ногах, то как бы оббирала незримый нимб со своей головы и посылала ему в море. И странно, страх уходил, уступая место энергии. Он пересилил кошмар, спиной прыгнул в воду. Бешено заработал ластами, один раз нечто упругое, будто гигантская медуза, запуталось в ногах. Он вспомнил о младенце и сделал отчаянный рывок. Так в ужасе он спиной и въехал в прибрежный песок.
Натали, горячая под шелковым халатиком, обняла, и ее испуганное лицо было рядом. Мария Ефимовна что-то быстро и беззвучно говорила, и с ее бледных десен срывалась слюна. Затем из бараньей сумки она извлекла бутылку, наполнила стакан зеленой жидкостью, и Феликс понял — нужно выпить.
Вместе с глотками в ушах затрещало и проявился слух, и тут же, к своему удивлению, Феликс увидел, что море теперь уже в завитках, а риф в бледном пенистом венке выглядывал из синевы. Но стоило Феликсу закрыть глаза, как грядками шли красные водоросли, а из темноты подплывало нечто мутное и белое. Феликс вспомнил о калеке синегилихе с задранным хвостом, которую он пощадил в свою первую охоту. Он говорил и говорил, удивляясь голосу своему. Говорил, что на мели синегилиха век жить будет, он говорил о Фатеиче и красной глине. Старуха внимательно послушала, покивала головой, опять наполнила стакан и всыпала теперь порошок, и Феликс выпил. Голос его стал звучать со стороны и издалека, а все вокруг — и маяк, и мыс, и берег, и море — стало маленьким, как бы игрушечным. Лишь были огромны его собственные ноги и его тень, и сам он, будто глядевший с поднебесья Гулливер. Он шагнул в сказочную легкость, а далеко внизу две женщины несли его рюкзак, да еще дальше за ними волочился Карай.
И Феликс глядел на них, крошечных, и ему стало безумно смешно.
Феликс на Ваняткиной кровати проспал два дня, а на рассвете разбудила Мария Ефимовна, и он услышал тяжелый гул прибоя. Мария Ефимовна накормила деда и его тыквенной кашей, дала суму с едой на несколько дней для них и для собак и чай в запыженной соломой бутылке, и рулон овчины. И поспешно выпроводила, наказав пасти на меловых песках и подальше от синих вод. А Феликсу приказала не глядеть на «моря», а все идти спиной к водяным буграм.
Феликс не стал будить Натали, а с первым солнцем двинулся в степь, спиной ощущая тяжелый грохот волн. Он брел и брел в пыли за стадом под дробный стук копыт, и наконец море оставило его — вокруг лежала выгоревшая степь с сухим треском кузнечиков да редким, на склоне оврага, будто присевшим на корточки, кустом шиповника. Солнце уже палило изрядно, и овцы стали, уткнув под животы головы, собаки залегли по краям стада, а Афанасий Лукич, совершенно довольный, что Феликс пошел «в степя», расстелил под шиповником бараньи шкуры и войлок.
Они поели брынзы с серыми чуреками, попили мутный чай. Дед и мысли не имел о Водяном, и вдали от моря Феликс испытывал невероятную легкость. Ему казалось, что вместе с кошмой, на которой он лежит, раскинув руки, он так и укатит в голубую бездну. Ему становилось страшновато и восторженно. Он опять поспал в редкой тени шиповника, и в сумерках стадо двинулось в глубь степи.
Они бродили по степи два дня, а когда вернулись, старуха сказала:
— Хватит, Господь с тобой, можешь и на моря глядеть.