ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ
Шрифт:
Папа отыскал меня там, куда я забился, не в силах принять его вызов: в беседке в саду, где я делаю наброски и клею своих воздушных змеев. Этим я и занимался — пытался набросать идею нового змея, когда он присоединился ко мне, как только убрал Гварнери в футляр, а футляр положил на место.
Он сказал: «Ты — это музыка, Гидеон. И только этого я хочу для тебя. Это все, чего я хочу».
Я ответил: «Мы тоже работаем как раз над этим».
«Чушь. Вы не придете к музыке через исписанные тетради и периодические возлежания на кушетке этой шарлатанки».
«Я не ложусь на кушетку».
«Ты отлично понимаешь, о чем я. — Желая полностью завладеть моим вниманием, он закрыл ладонью набросок, над которым я работал. — Гидеон, мы не сможем
«Папа, — сказал я, — это просто безумие считать, что любителей желтой прессы хоть в малейшей степени волнует…»
«Я говорю не о желтой прессе. Верно, когда рок-звезда исчезает на неделю с подмостков, журналисты каждое утро перерывают его мусорный бачок в поисках объяснений. Это меня как раз не беспокоит, тут дело другое. Меня беспокоит мир, в котором мы живем, то есть мир с расписанием концертов на двадцать пять месяцев вперед, Гидеон, как хорошо тебе известно, мир с телефонными звонками, почти ежедневными, от организаторов музыкальных мероприятий, которые расспрашивают о состоянии твоего здоровья. В данном случае «здоровье» — это не более чем эвфемизм для твоей игры. "Оправляется ли он от переутомления?" означает "Разрывать ли нам контракт или оставлять программу без изменений?"» Закончив эту тираду, папа медленно потянул к себе мой рисунок, и, хотя его пальцы смазывали карандашные линии, я ничего не сказал ему об этом и не остановил его. Поэтому он продолжил: «Так вот, сейчас я попрошу тебя сделать одну совсем несложную вещь. Прямо сейчас вернись в дом, поднимись в музыкальную комнату и возьми в руки скрипку. И сделай это не ради меня, потому что дело вовсе не во мне. Сделай это ради себя».
«Не могу».
«Я буду с тобой. Я буду рядом, буду поддерживать тебя, буду делать все, что тебе потребуется. Но ты должен взять ее в руки».
Наши взгляды встретились. Доктор Роуз, я буквально чувствовал, как отец внушает мне немедленно покинуть беседку, где я мастерил змеев, уйти из сада, подняться в дом.
Он сказал: «Ты не узнаешь наверняка, есть ли от нее польза, если хотя бы не попытаешься играть».
Он имел в виду вас, доктор Роуз. Он имел в виду пользу от вас. Он имел в виду все эти долгие часы, потраченные мною на писанину. Он имел в виду наше с вами бесконечное копание в прошлом, чему он, судя по всему, готов помочь… если только я продемонстрирую ему, что могу, по крайней мере, поднять скрипку к плечу и провести по струнам смычком.
Поэтому я ничего не ответил, а просто вышел из беседки и зашагал к дому. В музыкальной комнате я не проследовал прямо к окну, где в последнее время выполняю ваше задание по письму, а пошел в дальний от окна угол, где лежит скрипичный футляр- Внутри — скрипка Гварнери, изящная, поблескивающая лаком, хранящая в своих деках, колках, эфах два с половиной века созидания музыки.
Я могу это сделать. Двадцать пять лет не могут просто взять и исчезнуть в одно мгновение. Все, чему я научился, все, что я знаю, все мои природные способности — все это спрятано где-то, может, скрыто оползнем, который я еще не разглядел, но все это есть во мне.
Папа встал рядом со мной возле футляра. Когда я потянулся к Гварнери, он положил ладонь мне на локоть и пробормотал: «Я не оставлю тебя, сынок. Все хорошо. Я здесь».
И в это мгновение зазвонил телефон.
Отец рефлексивно сжал пальцами мой локоть. «Не обращай внимания», — сказал он, имея в виду телефон. А поскольку я не обращал на телефон внимания уже не одну неделю, то послушаться папу мне не составило никакого труда.
Но
включился автоответчик, и в комнате раздался голос Джил: «Гидеон? Ричард еще у тебя? Мне нужно срочно поговорить с ним. Или он уже уехал? Пожалуйста, сними трубку». Мы с отцом отреагировали одинаково, хором произнеся: «Ребенок». Отец метнулся к телефону.«Я еще здесь, дорогая. С тобой все в порядке?» — спросил он, а потом замолчал, слушая.
Ее ответ был более распространенным, чем простое «да» или «нет». Когда она закончила, папа отвернулся от меня и произнес в трубку: «Что за звонок? — Он выслушал еще один пространный ответ и наконец сказал: — Джил… Джил… Хватит. И зачем ты вообще ответила на него?»
Опять длинная пауза, во время которой Джил что-то объясняла ему. Очевидно, папа не дослушал ее, перебив словами: «Постой. Не глупи. Ты сама себя накручиваешь… Вряд ли следует возлагать на меня ответственность за какой-то странный звонок, когда… — Но и ему не удалось договорить, и лицо его потемнело, когда Джил что-то возразила ему. — Проклятье, Джил. Ты вслушайся в то, что говоришь. Ты ведешь себя совершенно неразумно». Эти заключительные слова он произнес тоном, который использовал, чтобы поставить точку в нежелательном для себя разговоре. Ледяным тоном. Властным, высокомерным и абсолютно спокойным.
Но Джил не собиралась так просто заканчивать этот разговор. Она снова заговорила. Папа слушал ее. Он стоял спиной ко мне, но я видел, как он напряжен. Прошла почти минута, прежде чем он смог вставить слово.
«Я еду домой, — коротко сказал он. — Мы не будем обсуждать это по телефону».
Он повесил трубку, и мне показалось, будто Джил в этот момент еще продолжала говорить. Отец развернулся и сказал мне, бросив короткий взгляд на Гварнери: «У тебя небольшая отсрочка».
«Надеюсь, дома порядок?» — спросил я.
«Порядка сейчас нигде нет» — таков был его ответ.
26 сентября, 23.30
По-видимому, отец, встретившись с Рафаэлем в сквере, поделился с моим бывшим учителем тем фактом, что я не смог сыграть для него. Это знание было написано на лице Рафаэля, когда он вошел в музыкальную комнату через несколько минут после того, как мы с отцом расстались. Глазами Рафаэль тут же нашел Гварнери.
«Я не могу», — сказал я.
«Он говорит, что ты не хочешь». Он нежно прикоснулся к инструменту. Таким жестом он мог бы приласкать женщину, если бы нашлась женщина, которая увидела бы в нем объект сексуальных желаний. Пока такой женщины не нашлось, насколько мне известно. Порой мне даже кажется, что только я сам — я и моя скрипка — не даю Рафаэлю погрузиться в полное одиночество.
Будто в подтверждение моим мыслям Рафаэль произнес: «Долго это не может продолжаться, Гидеон».
«А если может?» — спросил я.
«Нет. Не может».
«То есть ты на его стороне? Он что, сказал тебе там, — я указал на окно, — чтобы ты заставил меня играть?»
Рафаэль глянул в окно, на сквер, на деревья, начинающие понемногу желтеть, одеваясь в цвета осени. «Нет, — ответил он. — Он не говорил, чтобы я силой заставил тебя играть. Не сегодня. Мне показалось, что его мысли были заняты чем-то другим».
Я не очень-то поверил его словам, ведь я видел, с какой страстью жестикулировал отец, разговаривая с Рафаэлем под моими окнами. Однако я воспользовался представившейся возможностью сменить тему. «Почему моя мать ушла от нас? — спросил я. — Из-за Кати Вольф?»
Рафаэль нахмурился: «Я не могу обсуждать это с тобой».
«Я вспомнил Соню», — сообщил я ему.
Он потянулся к защелке на оконной раме, и я подумал, что он хочет открыть окно, чтобы впустить в комнату свежего воздуха или чтобы выйти на узкий балкончик. Но он не сделал ни того ни другого. Он бесцельно подергал механизм, и, наблюдая за ним, я вдруг осознал, о чем свидетельствует этот простой жест: если мы с Рафаэлем говорим не о скрипке и не о музыке, то наше с ним общение неполноценно.