Предательство Тристана
Шрифт:
– Тот человек, которому удалось спастись… Он знает, зачем вы послали его в Москву?
– Конечно, нет. Правда должна отфильтровываться в микроскопических дозах. И, как прекрасный кларет, ее никогда не следует подавать раньше времени.
– Вы думаете, он отказался бы туда ехать, если бы знал, в чем дело?
– Не совсем так. Я думаю, он не сделал бы то, что нужно, во всяком случае не так хорошо, как требуется.
– Но вы уверены, что он сможет справиться?
Коркоран помолчал. Он явно колебался.
– Уверен ли я? Нет, мистер президент. Я не уверен.
Рузвельт повернулся и в упор посмотрел на Коркорана. Взгляд его голубых глаз был на редкость проницательным.
– Вы хотите сказать, что он не самый
– Он единственный человек, пригодный для этой работы.
– Чертовски много возложено на этого агента. Я сказал бы, чересчур много. – Президент стиснул зубами перламутровый мундштук и чиркнул спичкой. – Положение Великобритании по-настоящему рискованное. Я не знаю, долго ли они смогут переносить бомбежки нацистов. Палата общин почти полностью разрушена, от Ковентри и Бирмингема не осталось камня на камне. Им пока что удается более или менее сдерживать люфтваффе, но кто знает, насколько их еще хватит? А тем временем Великобритания все ближе и ближе подходит к краю банкротства – у них нет денег, чтобы заплатить нам за все боеприпасы, которые они заказали, в которых они отчаянно нуждаются, чтобы предотвратить вторжение нацистов. Конгресс никогда не позволит мне дать им заем. И в то же время все предводители американских бешеных непрерывно обвиняют меня в попытке втянуть нас в конфликт. – Он сильно затянулся через мундштук; кончик его сигареты вспыхнул, как заходящее солнце.
– Мы находимся не в той форме, чтобы ввязываться в войну, – вставил Коркоран.
Рузвельт хмуро кивнул.
– Видит бог, это правда. Мы даже не приступили к перевооружению. Но простой факт: без нашей помощи с Великобританией будет покончено в считаные месяцы. А после того, как Гитлер разгромит Великобританию, под прицелом окажемся мы. И еще кое-что… – Президент взял со стола папку и протянул собеседнику.
Коркоран встал, взял ее у президента, сел на место и открыл. Просматривая бумаги, он то и дело кивал.
– Директива номер шестнадцать, – сказал президент. – Утвержденная Гитлером. Нацисты дали операции название «Морской лев». Это сверхсекретный план вторжения в Великобританию силами двухсот пятидесяти тысяч немецких солдат. Сначала парашютный десант, потом морской, пехота, танки… Я не думаю, что Великобритания сможет это пережить. Если у немцев пройдет этот номер, вся Европа станет Третьим рейхом. Мы не можем позволить этому случиться. Вы понимаете, Корки, что, если ваш молодой агент не справится с этим делом, мы все обречены? Я еще раз спрашиваю вас: знает ли ваш человек, что от него зависит?
Коркоран прищурился и глубоко затянулся дымом «Честерфилда».
– Я согласен, это огромный риск, – произнес он внезапно севшим голосом, – но все же это не так опасно, как сидеть сложа руки. Всякий раз, когда смертные берутся изменять курс истории, им приходится мириться с риском, что события могут повернуться непредсказуемо.
– Корки, если хоть одно слово об этом плане просочится наружу, последствия окажутся ужасными, даже гораздо хуже, чем если бы мы вообще ничего не предпринимали.
Коркоран резко смял окурок сигареты и несколько раз отрывисто кашлянул.
– Вполне возможно, что наступит время, когда этот молодой человек перестанет приносить пользу. Иногда, когда ваше судно начинает черпать воду, приходится выкидывать балласт за борт.
– Вы всегда были черствым и кровожадным.
– Насколько я понимаю, вы имеете в виду практическую сторону дела?
Президент ответил холодной улыбкой.
Коркоран пожал плечами.
– По правде говоря, я предполагаю, что он не выживет, выполняя это задание. А если все же так случится и возникнет необходимость им пожертвовать… что ж, пусть будет так.
– Господи! Скажите, Корки, что течет в ваших жилах: кровь или вода со льдом?
– В мои-то годы, мистер президент, трудно уловить разницу.
13
Меткалф
спал плохо; всю ночь он ворочался и метался. И дело было вовсе не в неудобной кровати, жестких и грубых простынях, незнакомом гостиничном номере, хотя все это способствовало бессоннице. Виною всему было беспокойство, охватившее все его существо, заставившее мысли перескакивать с одного на другое, а сердце – биться слишком часто. Беспокойство, вызванное новой встречей с Ланой, осознанием того, как глубоко он любил эту женщину, хотя и убеждал себя на протяжении многих лет, что она значила для него ничуть не больше, чем любая другая из множества женщин, которых он имел за прошедшее время. Беспокойство, вызванное ее реакцией вчера вечером – некоторой толикой кокетливости, скромностью, прорвавшимся гневом, презрением и ненавистью. Неужели она теперь ненавидит его? Судя по встрече, вполне возможно. И все же нельзя было отделаться от мысли, что ее все еще влечет к нему, как и его к ней. Но сколько он выдумал и вообразил? Меткалф гордился своей проницательностью и свободой от иллюзий, но, когда ему пришлось иметь дело со Светланой Михайловной Барановой, он потерял дар объективности. Он видел ее через искажающую линзу.Однако он был уверен в одном: она изменилась, и эта перемена одновременно и взволновала, и встревожила его. Она больше не была уязвимой, взбалмошной девушкой; она превратилась в женщину, самоуверенную и уравновешенную примадонну, которая, похоже, полностью осознала тот эффект, который оказывала на других, и поняла всю мощь своей красоты и славы. Она стала еще красивее, чем прежде, и много крепче. Мягкость, уязвимость – он вспомнил ямку под горлом, гладкую как фарфор плоть, которую он так любил целовать, – все это ушло. Она обрела прочную непробиваемую броню, которая, без сомнения, защищает ее, но и делает более отчужденной, более недосягаемой. Откуда взялась эта жесткость? От кошмара жизни в России под властью Сталина? Или просто выработалась с возрастом?
И он снова и снова спрашивал себя: могла ли эта видимая броня хоть в какой степени являться игрой? Ведь Светлана была не только несравненной балериной, но также и прекрасной драматической актрисой. И, значит, умела по желанию снимать и надевать свои доспехи.
А затем возникал вопрос о ее немецком любовнике, этом самом фон Шюсслере. Он был довольно высокопоставленным чиновником в нацистском министерстве иностранных дел. Как могла она влюбиться в такого человека? Она и Меткалф никогда не говорили о политике, да и во время его прошлого посещения России нацисты только-только пришли к власти в Германии. Так что он понятия не имел, как Лана относилась к нацистам, но ее отец был героем русской революции, а нацисты считались общепризнанными врагами коммунистов. Был ли осведомлен ее отец, известный советский патриот, об этих их странных отношениях?
Задание, которое дал ему Корки, – через посредство Ланы сблизиться с фон Шюсслером, оценить лояльность немца своим властям и попытаться его завербовать, – теперь представлялось невыполнимым. Она никогда не станет сотрудничать с Меткалфом, особенно если поймет, что он намеревается сделать. Она ни за что не позволит себя использовать. Как бы там ни было, он теперь не мог отказаться от этой миссии. Слишком многое зависело от ее успеха…
Громкий стук в дверь сразу прервал его размышления.
– Да?! – крикнул он. Стук повторился – два удара, еще два и один – заранее обговоренный стук Роджера Мартина.
– Доброе утро, – произнес грубый голос по-русски, но с сильнейшим акцентом. Это действительно оказался Роджер.
Меткалф открыл дверь, и Роджер ввалился в номер. Он был одет очень странно: в потрепанную светло-синюю телогрейку – стеганую ватную крестьянскую куртку, войлочные сапоги, которые по-русски назывались валенками, и меховую шапку. Если бы Меткалф не знал Роджера Мартина в лицо, он легко принял бы его за обычного русского крестьянина.