Предсказание будущего
Шрифт:
Затем со мною произошло еще несколько сравнительно неважных происшествий и одно важное. О маловажных я упомяну оттого, что из-за предчувствия 4 февраля я всякой чепухе придавал гипертрофированное значение и почему-то особенно шнуркам моих туфель, которые развязывались с подозрительным постоянством. К маловажным событиям относится: утрата записной книжки, без которой я, как без рук, но из-за того, что дома у меня имеется дубликат, эту утрату я отношу к событиям маловажным, неприятная дискуссия с Семеном Платоновичем, военруком, по поводу пацифизма, открывшееся после второго урока колотье в боку, конфликт с учеником из моего класса Письмописцевым, досадный особенно тем, что он вышел из ничего; точнее сказать, он вышел из того, что я люблю впадать в лирические отступления, а Письмописцев слишком много о себе понимает.
Накануне я задал классу домашнее сочинение на тему «Моя семья». Письмописцеву я поставил за него тройку,
— Видите ли, Письмописцев, — заговорил я, — с формальной точки зрения вы написали неплохое сочинение, заслуживающее формальной четверки, но, по сути дела, ваше сочинение не годится. Как мы с вами договаривались? Вы пишете сочинение на французском, ибо наша задача на данном этапе состоит в том, чтобы проникнуть во внутреннюю логику языка, подняться над уровнем русского французского, которым любой дурак в состоянии овладеть.
В классе стало как-то особенно тихо, по-умному тихо — меня всегда вдохновляет эта умная тишина. Было слышно только, как в окне бьется муха и сопит Аристархов, который страдает астмой. Тридцать шесть пар глаз соединились с моими глазами, и лишь Письмописцев демонстративно начал косить в сторону Наташи Карамзиной. Я поднялся из-за стола:
— Один великий русский писатель писал своей тетке: «Ch'er tante! J’ai recu mon pass-port pour l’etranger et je suis venu `a Moscou pour y passer quelques jours avec Mari et puis aller d’arranger mes affaires et prendre cong'e de vous. Vous rappelez vous, ch'er tant, comme vous vous ^etes moqu'ee de moi, quand je vous ai dit…» ну и так далее. Вот вам пример русского французского языка. Не правда ли, такое впечатление, точно человек выписал из словаря нужные французские слова и расставил их в соответствии с правилами родной фразы. Это и есть ваша метода, Письмописцев; вы слышите, Письмописцев, я к вам обращаюсь? Вы пишете по-французски так, как машина сочиняет музыку, — механически. Между тем у всякого языка есть свои внутренние законы, и уж если мы взялись за гуж, то обязаны иметь о них представление. Тем более что между русским и французским наблюдается такая же разница, как между лошадью и кентавром. Положим, когда русский хочет сказать, что вот, дескать, сорок веков уже стоят египетские пирамиды, он скажет: «Вот, дескать, сорок веков уже стоят египетские пирамиды»; а француз в силу некоторых особенностей национального характера и внутренних законов своего языка обязательно скажет: «De haut de ces pyramides quarante si`ecles me contemplent»— то есть с высоты этих пирамид на меня смотрят сорок столетий, причем он непременно поставит на первое место обстоятельство места, а вместо глагола «смотреть» употребит глагол «созерцать», потому что его требует галльская манерность — это понятно?
— Это как раз понятно, — сказал Письмописцев. — Мне другое непонятно: зачем нам все эти тонкости? Нам бы знать, как будет по-французски «сколько стоит?» и уметь на всякий пожарный случай хлебушка попросить.
— Я допускаю, что лично вам, Письмописцев, эти тонкости действительно ни к чему, хотя еще неизвестно, в чем вы нуждаетесь, а в чем — нет. Ведь в вашем возрасте всякий человек — так сказать, начинающий человек. Но вообще-то мои старания рассчитаны отнюдь не на всех, и если то, что вы называете тонкостями, нужно хотя бы одному ученику из каждого класса, я буду считать, что усердствую не напрасно.
— А я так думаю, что вы просто придираетесь, — сказал Письмописцев и махнул рукой. — Вы ведь ко всему придираетесь: то вам не это, это вам не то… В прошлую пятницу вы ругали Тургенева, сегодня еще какому-то великому писателю вставили шпильку — ну кого ни коснись, каждый выдающийся человек вам чем-то не угодил… Одним словом, мне представляется странным, чтобы советский учитель был таким безответственным критиканом.
Ну не подлец! У меня даже дыхание сперло, когда Письмописцев это сказал; слава богу, в следующую минуту прозвенел звонок на перемену и ребята высыпали из класса, не заметив моей жалобно-скорбной мины.
После того, как класс опустел, я еще немного посидел за своим столом в нехорошем оцепенении, а потом пошел в коридор рассеяться, отойти. Я прохаживался от одной рекреации до другой и с тяжелым сердцем думал о том, какой все-таки злобный народ — подростки. Даже не так: я думал о том, что отрочество — это самый несчастный возраст и, если бы можно было в него вернуться, я не вернулся бы в него ни за какие благополучия.
Для перемены в коридоре было что-то подозрительно тихо: несколько мальчишек, подперев стены, листали учебники, прогуливались две-три пары
старшеклассниц, немного смахивающих на госпитальных монахинь, до того они казались замкнутыми и чинными, а возле туалета стояла очень маленькая девочка, наверное, первоклассница, и ревела. Из-за того, что мне самому было горько, как только я увидел эту девочку, у меня сердце оборвалось. Я подошел к ней, опустился на корточки и сказал:— Ты чего плачешь, голубчик?
Девочка перестала плакать, черты ее лица распрямились, но в глазах еще оставалось горе.
— Мальчишки деньги отняли, — сказала девочка и коротко всхлипнула.
— Много денег-то? — спросил я.
— Двадцать копеек…
Я поднялся над ней и начал рыться в карманах, отыскивая двадцать копеек, — у меня не оказалось этих несчастных двадцати копеек, и тогда, чтобы никому не показать своей слабости, я вернулся в класс и заперся на запор. В классе я долго смотрел на свое отражение в зеркале, которое висит над умывальником, в правом переднем углу, пока мое лицо не приняло нормального, то есть учительского выражения. После этого я сел посидеть за стол. Я сел за свой стол — и тут происходит нечто такое, что сначала я не отнес ни к важным происшествиям, ни к маловажным, а так… к происшествиям как бы посторонним, не зная, что оно по-своему определит ход последующих событий: у меня на столе лежала тетрадь.
Это была обыкновенная так называемая общая тетрадь в светло-коричневом переплете; она таким образом лежала у меня на столе, что было очевидно: это неспроста, кто-то подложил мне ее прочесть. Я открыл тетрадку и стал читать:
«Очень прошу Вас, прочитайте все до конца, не прерывайте чтения тетрадки на середине, — было написано на первой странице. — Я буду очень Вам благодарна. Там немного, совсем чуть-чуть, потому что написала не все. Чтобы описать все, не хватит и трех таких тетрадей, а здесь и половина не исписана.
И еще у меня к Вам просьба. Прочитав, позвоните мне, пожалуйста. Мой телефон Вы найдете в нашем классном журнале.
Наташа Карамзина.
Держать в себе все эго я больше не могу! — так начиналась вторая страница. — Чаша переполнена до краев! Я не знаю, переживали Вы когда-нибудь такое или нет. Я бы этого врагу не пожелала. И вот я решила оставить Вам эту тетрадь.
Сначала Вы были для меня человеком, который, несмотря на то, что он гораздо старше меня, все понимает и во всем может помочь. Потом, когда я узнала Вас ближе, Вы стали для меня… нет, не идеалом, а некой концентрацией качеств, которые я превыше всего ценю в мужчине, и концентрацией тех слабостей, которые я прощаю мужчине. Вы стали для меня человеком, которого я неизбежно должна была полюбить. И я полюбила. С того момента, как я поняла, что люблю Вас, я знала, что ничего хорошего из этого не выйдет. У Вас есть дети, жена. Полюбить меня Вы не сможете. А я уверена, что отдала бы Вам все, что у меня еще осталось. Но Вы не возьмете — у Вас не моя совесть. Теперь я ничего не хочу — только любить Вас. Чтобы Вы разрешили мне любить Вас. Чтобы Вы знали о том, что я люблю Вас.
Помните, я две недели не ходила в школу? Эти две недели я просидела на почте, чтобы родители думали, что я в школе. Тогда для меня ходить в школу — значило рисковать своим душевным здоровьем. Потому что каждая случайная встреча с Вами грозила мне истерикой, а я не хотела, чтобы Вы видели мои слезы. Но я же не могу без Вас! Знаете, как я жила эти две педели? Это же невыносимо! Сознавать, что тот, кого ты любишь, рядом, но не иметь сил видеть Его, разговаривать с Ним! Я не знаю, переживали Вы когда-нибудь такое. Мне тогда очень хотелось, чтобы и Вы это пережили, чтобы не было так обидно.
Дошло до того, что Вы начали мне сниться — это было естественно. Я Вас люблю. Я Вас не вижу. Я постоянно думаю о Вас. Итог — Вы мне снитесь. Мне снилось, что Вы подходите ко мне, кладете руки на плечи и говорите: «Ты — моя». Глупо! Да. Но Вы сами в этом виноваты, виноваты потому, что Вы — есть.
В конце концов я пришла в школу. Я ужасно боялась увидеть Вас, но на второй перемене это произошло. Я выскочила, как ошпаренная, из кабинета — шутка ли, целую биологию замирала от страха — вот-вот конец мне придет! Выскакиваю, а навстречу из учительской — Вы! У меня сердце оборвалось: Вы! Вы! Вы! И я, дура сентиментальная, не смогла скрыть своей радости, проходя мимо Вас. К счастью, Вы не заметили моего возбуждения. Я, как сумасшедшая, бегом рванулась на третий этаж, оттуда на первый, потом на второй — снова Вы. И тогда я подумала, что сейчас я что-нибудь сделаю… Вдруг — спасенье! Подходит ко мне Ольга Ляпишева из 9-го «Б» и начинает разговор о Сокольском, о Резнике, а я в это время стою спиною к Вам. И спину мою так и жжет, так и тянет повернуться к Вам и сказать: «Боже мой! Неужели вы не видите, что я Вас люблю? Пусть у Вас жена, дети, но я Вас люблю и не могу иначе. Ну, подойдите ко мне, обнимите меня, скажите мне: «Ты — моя!» Я была счастлива, но мне было больно.