Преемник
Шрифт:
Мой новый хозяин был свято убеждён, что нет ничего смешнее, чем когда на сцене задирают кому-нибудь подол, пинают под зад да ещё обсыпают мукой — всё равно кого, лишь бы погуще. Я никак не могла уяснить смысл своей роли; Хаар раздражался, обзывал меня тупой коровой, щёлкал пальцами и требовал повторить всё сначала. Труппа зубоскалила.
После третьего или четвёртого повторения я перестала злиться и нервничать — мне сделалось всё равно. Пусть только вернётся Луар…
Будто почувствовав перемену моего настроения, Хаар объявил конец репетиции, ободряюще похлопал меня по крестцу и заявил, что, хоть задатки у меня слабенькие, но актрису из меня он тем не менее сделает.
Я смолчала.
Старуха,
Я стерпела.
Вечером было представление — меня послали собирать деньги в тарелку. Я жадно всматривалась в лица окружавших подмостки людей — вдруг, думала я, Луар вернулся и ищет меня… Но и публика была под стать Хааровым фарсам, щекастая, вислоносая, глупая и пошлая… Впрочем я, скорее всего, преувеличила. Скорее всего, в тот момент мне казался глупым и пошлым любой человек, который не Луар…
Время остановилось. Мне казалось, что вслед за каждой ночью приходит один и тот же длинный серый день.
После двух или трёх репетиций Хаар решил, что хватит даром меня кормить — пора выходить на публику и зарабатывать деньги. У него была кошмарная привычка наблюдать за спектаклем из-за занавески — и прямо по ходу дела шёпотом высказывать замечания, среди которых самым красноречивым была всё та же «тупая безмозглая корова». После представления Хаар обычно собирал труппу, чтобы унизить одних и похвалить других; сразу вслед за этим случалась грызня, потому что оскорблённые впивались в горло похвалённым, обвиняя их в интригах. До поры до времени я наблюдала за этим зверинцем как бы со стороны; до поры до времени, потому что в один прекрасный день Хаар решил похвалить и меня.
Стоило хозяину удалиться, как я узнала о себе много интересных вещей. Бездарная сука, я, оказывается, изо всех сил старалась «подлезть под Хаара» и потому очутилась в лучшей в мире труппе — однако я к тому же ещё и дура, раз не понимаю, что попасть в труппу — не значит в ней удержаться… Ноги у меня кривые, но это уже к делу не относится.
Только абсурдность происходящего позволила мне выслушать всю эту тираду с неожиданным хладнокровием. Осведомившись, всё ли сказано, и получив в ответ презрительное молчание, я открыла рот и извергла в адрес своих новых товарок изощрённое мясницкое ругательство — кто знает, откуда оно взялось в моём словарном запасе и как мой язык ухитрился выговорить его до конца.
Капризная героиня, её круглолицая наперсница и заодно случившаяся рядом старуха переменились в лице; презрительно оглядев опустевшее поле боя, я удалилась — гордая и непобеждённая.
Ночью в моём тюфячке обнаружилась толстая кривая булавка.
Я свела дружбу с горничной из «Медных врат» — она ежедневно докладывала мне обо всех новоприбывших; Луар, рассуждала я, вернётся в знакомую гостиницу, это вроде бы домой, мы пережили там столько счастливых ночей… Дни шли за днями, я покупала горничной медовые пряники и до дыр зачитала книгу, куда постояльцы вписывали свои имена. Луара среди них не было.
Однажды я видела издали Торию Солль — измождённая и постаревшая, она странным образом сохранила свою красоту; теперь это была красота покойницы, положенной во гроб. Она шла в свой университет, и спина её казалась неестественно прямой, будто в каменном корсете. Меня она, по счастью, не заметила — а я ведь стояла совсем рядом. Я простаивала
перед Университетом всё свободное время. Я ждала Луара.И я дождалась его.
Он вышел из Университета вслед за стайкой студентов; ноги мои приросли к мостовой. Я столько раз воображала себе нашу встречу, что почти перестала верить в неё.
Он шёл прямо на меня, небрежно помахивая книгой в опущенной руке, — снова повзрослевший, заматеревший как бы, с чистым бесстрастным лицом, с жёсткими складками в уголках рта — резкими, немолодыми складками, которых раньше не было… Шёл уверенно, будто повторяя давно знакомый путь. Он не был похож на человека, только что вернувшегося из странствий, — скорее на вольнослушателя, отбывшего в Университете очередную лекцию. Глаза его обращены были вовнутрь — он не видел ни улицы, ни прохожих; не увидел и меня, когда я преградила ему дорогу:
— Здравствуй!!
Какое-то время он пытался вспомнить, кто перед ним. Кивнул без особой радости:
— Да… Хорошо.
Тогда я не удержалась и обняла его. Обняла, ткнулась носом в ухо, вдохнула чуть слышный запах, сразу пробудивший в моей памяти тёмную комнату с прогоревшим камином и таинственную местность на запрокинутом Луаровом лице…
Он осторожно высвободился. Вздохнул:
— Извини. Но я очень занят.
— Я тоже, — сказала я серьёзно. — У меня свадьба на носу. Я выхожу за тебя замуж.
Он не оценил моей шутки:
— Прости… Потом.
Он продолжал свой путь — а я бежала рядом, как собачка:
— Луар… Ты знаешь, я ведь ушла из труппы… Чтобы дождаться тебя. Когда ты приехал?
Он думал о своём. Пробормотал рассеянно:
— Не важно.
Я сбавила шаг; потом кинулась догонять:
— Не важно?!
Он посмотрел на меня уже с досадой:
— Есть вещи… важнее. Не отвлекай меня, пожалуйста.
Квартал прошёл в молчании — он шёл, я семенила, приноравливаясь к его широким шагам, и всё ещё не хотела верить. Опять. Всё это уже было однажды… Он вернулся из Каваррена строгий и отчуждённый — но тогда мы ещё не были мужем и женой. Тогда нас объединяла только сумасшедшая ночь в повозке на ветру — а теперь ради него я отказалась от всего, что у меня было.
— Луар… Я тебе больше не нужна?
Он поморщился:
— Не сейчас.
«Он бросит тебя и забудет».
Тонкая весенняя травка пробивалась между булыжниками мостовой. Я осталась одна.
Он сидел у края прибоя, и жадные сочные брызги иногда долетали до самых его сапог. Он сидел, опустив плечи, неподвижно уставившись на тонкую линию, где тёмно-синее переходило в белесо-голубое.
За его спиной стояла гора, которая была когда-то вулканом; теперь уже этого никто не помнил, это была холодная смирная гора, изрезанная временем и источенная ветром; однако он, напрягшись, ещё умел вспомнить, каково быть раскалённой лавой и стекать по этому пологому, заросшему можжевельником склону.
Перед ним лежало море — очень большая горькая чаша. Ничего, он пивал кое-что погорше — за всю его жизнь сладкого было всего ничего. Какие-то форели в светлой речке, какие-то муравьиные сражения на горячем белом песке, чьи-то руки на глазах, чьи-то губы… А дальше память отказывала, хотя он знал, что её можно принудить. Принудительно можно вспомнить всё, что угодно — только зачем?
Вот, однажды он был раскалённым красным потоком, и живое дерево трещало от его прикосновения, обращаясь в пепел… Потом он снова стал человеком и пил вино в портовом кабаке… Вина можно выпить и сейчас. А вот лавой уже не быть никогда — но вот беда, не хочется ни того, ни другого. Только сидеть у моря, смотреть на уходящие к горизонту белые гребни и думать ни о чём.