Прекрасность жизни. Роман-газета.
Шрифт:
Его
прокляни.
Но на жизнь
не сердись,
Поскольку
добром
на добро твое
жизнь
Отплатит
тебе
непременно.
Николай ДОРИЗО
АНТОНИНА БАЕВА. ПИСЬМО В АМЕРИКУ
И надумал Ильич
в восемнадцатом,
осенью ранней,
не успевшей остыть от сухого и жаркого лета,
через головы учреждений,
границ,
заседаний
обратиться к РАБОЧИМ АМЕРИКИ.
Наша газета,
«Правда» наша
письмо Ильича на виду поместила [9] .
Он писал, что октябрьское знамя
в надежных руках.
Солидарность трудящихся — это
великая сила.
Мы пока что одни.
Но не
Нет, под видом «защиты от немцев»
Октябрь не задушат!
И надежда на мир нашу стойкость в борьбе
укрепит.
Не погубят ее ни лишенья, ни пули, ни стужа,
революция верьте, друзья, победит.
Олег Битов — журналист, переводчик англо-американской научной фантастики. 25 лет в Союзе журналистов СССР, заслуженный работник культуры РСФСР. Ему 52 года. Первую трагедию он пережил в годы блокады Ленинграда. Вторая началась для него в сентябре прошлого года, когда по заданию «Литературной газеты» он прибыл в Италию для освещения Венецианского международного кинофестиваля.
9
Ленин В. И. «Письмо к американским рабочим». «Правда» от 22 августа 1918 года.
Все, что ему пришлось испытать за год принудительных странствий в так называемом «мире свободы», он расскажет сам.
С. С. ИВАНЬКО, первый заместитель председателя правления АПН.
ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИЯ ДЛЯ СОВЕТСКИХ И ИНОСТРАННЫХ ЖУРНАЛИСТОВ
Заката
Червонная медь
Горит
И мгновенно линяет.
Еще не успеет
Стемнеть —
Уже голубеть
Начинает. .
О, белых ночей
Красота.
О, юности
Светлое диво.
Уже на исходе
Лета,
А сколько
Благого порыва!
Анатолий ЧЕПУРОВ. Ленинград
Ассоциативное мышление — основной образ мыслей нормального человека.
Валентин КАТАЕВ. БЕСКОНЕЧНОСТЬ ПРОШЛОГО, БЕСКОНЕЧНОСТЬ БУДУЩЕГО...
Беседа за рабочим столом
Постыдный со всех сторон случай
Из творческих воспоминаний
Мы все занимались тогда в семинаре у Прова Пиотровича Пельмегова. Со мной вместе были и будущий лауреат Фурдадыкин, и барон Крауф, и последующий эмигрант Филипп Фирин. Эф-Эф, как шутливо называли его мы, старые друзья. Осень была дивно как хороша! Желтели клены, асфальтовые дорожки были устланы витиеватыми листьями дуба, над Переделкином все время летали самолеты.
— А вот что было бы, если в одной коммунальной квартире поселить всех гениев мировой литературы, человек эдак тридцать — сорок, сумели бы они установить дружбу или перецапались, как у Зощенки?— спросил, неожиданно усмехаясь в густую курчавую бороду Эф-Эф, когда дело дошло до обсуждения моих «произведений».
— Это каким же нужно обладать нахальством, чтобы сесть за стол, взять лист бумаги и катать, катать, прекрасно зная, что миллионы людей делали до тебя то же самое и у тысяч это получалось прекрасно. Это даже не нахальство, а дерзость, а творческую дерзость я приветствую, если она конечно же в разумных пределах и не претендует на установленные в нашей стране гуманные отношения между людьми,— буркнул Фурдадыкин и отвернулся к окну, тщательно разглаживая лацкан своего хорошо отутюженного пиджака в красную клетку и барабаня пальцами другой руки по начинающему лысеть черепу.
— Кгистальная, ясная пгоза, газве что может быть лучше? — грассируя на этот раз гораздо больше обычного, возразил ему барон. Они с будущим лауреатом весьма неприязненно относились друг к другу, и неудивительно: прадед Фурдадыкина был волопасом в тех имениях Крауфов, которые подарил им Потемкин за хорошую службу царю и отечеству. Барон сейчас совсем спился, живет практически на дне и занимается тем, что под чужой
фамилией пишет писателям заявления в Литфонд о выдаче безвозмездных ссуд, но тогда он еще был полным молодцом, и я, признаться, любил его, всегда такого буйного, веселого, дворянскую, что называется, косточку, бретера и забияку, сына того самого Крауфа, который тоже, как и Фурдадыкин, был лауреатом, но при Сталине, за что Фурдадыкин в будущем еще больше возненавидел барона и, ставши тоже лауреатом, никогда ему не помогал, как (и я хочу быть здесь объективным) помогал по мере сил другим старым товарищам, даже, например, и мне пытался помогать, да я послал его на хутор бабочек ловить и к БабаЮ на шестой килОметр собирать мухоморы.Пров Пиотрович (мы его шутливо звали за спиной. «Плов Пиотрович») добродушно следил за нашей перепалкой, говоря: «Ничего, ничего, ребятки! Как утверждал Лев Толстой, все образуется». И тоже, как Фурдадыкин, барабанил костяшками пальцев, но, в отличие от Фурдадыкина, не по черепу, а по моей рукописи. Да Фурдадыкин у него, видать, и научился этому жесту, змей эдакий! Он у всех всему научился и пролез в лауреаты, а я о нем вспоминай, чтоб он скорее подох, и я смог напечатать эти воспоминания... (Грубая, неуклюжая шутка... Я христианин... Никому не желаю смерти и другого зла, что будет явствовать из последующего...)
Настало время обеда. Но вся тонкость заключалась в том, что я, желая поскорее вписаться в «их круг», практически самовольно влез в этот семинар. То есть меня сначала даже пригласили официальный письмом, но потом, при уточнении, сказали, что и так уже много мест на семинаре занято, и мне тогда пришлось настырно настаивать с улыбкой, чтоб я хоть, что ли, был, ну, вольнослушателем, что ли, каким, товарищи, то есть что я буду приезжать, участвовать, а потом буду уезжать. А жил я тогда в городе Д., что на канале М.—В., в 1/4 шлакобетонного дома, и дорога до Переделкина занимала у меня около трех часов в один конец. То есть не им я, конечно, это сказал, а центральному руководству семинара... Вот такая была у меня суровая, постыдная юность, такой «модус вивенди»! «Семинар — семь нар»,— острил барон. Я брал с собой бутерброды, бутылку молока и кушал напротив Дома творчества, на том самом месте, где, как я узнал значительно позже, жил белорус-единоличник, любимый собеседник Б. Л. Пастернака.
— Рассказы не должны быть слишком гениальными, а то товарищам будет обидно,— резюмируя, пошутил я, и мои коллеги направились в столовую, где за роскошно накрытыми столами их дожидались суп, телячьи почки, кисель, а в иные дни и что-нибудь другое — яблоки, рыба, компот. А я, как всегда, сказал, что «пойду немного пройдусь»,— ведь они не знали, что мне, как «вольнослушателю», не полагается ни питания, ни компота.
Дивная осень! Шуршит желтый лист в шагу... Я откусил последний кусок бутерброда с ветчиной и только собрался допить последний глоток молока (вина я тогда принципиально не употреблял, боялся — они решат, что я пьяница, и ни за что не возьмут в «их круг»), как за спиной у меня хрупнул сучок. Я резко обернулся, чтобы мне кто-нибудь неожиданно не дал сзади кирпичом по голове, и увидел... всех их: и барона, и Фурдадыкина, и Фирина, и самого «Плова Пиотровича». Они хохоча приближались ко мне, укоризненно качая головами, как китайские болваны.
— Да что же это вы, дружок, делаете-то! — издали мягко журил меня Пельмегов.— Разве можно так, а мы-то думаем, что это он все «немного пройдусь да пройдусь»...
— Да, нашелся любитель свежего воздуха! — грубовато, но ласково поддержал его Фурдадыкин, и глаза у этого змея потеплели оттого, что сукин сын увидел — кто-то унижается еще больше, чем он, а это всегда приятно, еще и Достоевский говорил, Лев Шестов.
— Старик, никогда не ожидал от тебя! — практически молча стиснул мою руку Эф-Эф, который по вечерам, как это потом выяснилось, отчаянно стучал у себя в номере на пишущей машинке, слушал «Голос Америки», а утром появлялся бледный, с запавшими глазами и всегда говорил, что он вчера «замечательно поработал и написал вот такую штуку»...