Прекрасные деньки
Шрифт:
Когда был убран последний клок сена, земля уже давно не смотрела на солнце и долина погружалась в вечерний сумрак. Люди с лоснящимися воспаленными лицами какое-то время просто стояли, переводя дух, сил хватало только на то, чтобы пересечь опустевшее поле и дотащиться до усадьбы под номером 48. Один лишь Мастеровой, который никак не мог опомниться от обнаруженного «саботажа», забежал вперед всех, чтобы до ужина отбить еще несколько кос. Женщины опередили мужчин, надо было накрывать на стол и успеть внести в комнату еду, когда батраки и поденщики только переступят порог.
Холль и Мориц трусили впереди кобыл. Нужно было миновать двое ворот, а потом — по ухабистой дороге через поселок к чернеющей вдали конюшне. Один четырнадцатилетний парнишка должен был помочь распрягать. Лошади вдруг рванули и галопом поскакали прямо на работников, стоявших у желоба с водой. Тех как ветром сдуло. Утопив морды в
В комнате пахло п'oтом. Стол был накрыт. В нескольких шагах от него выстроились мужчины, женщины и дети. Хозяин дождался полной тишины, затем перекрестился и вместе с остальными стал читать "Отче наш", при этом несколько раз искоса поглядывал на Холля. Еще бабушка и мать учили мальчика красиво складывать руки во время молитвы и поднимать их, возводя глаза к распятию. После молитвы все перекрестились, первыми к столу шагнули хозяин и Мастеровой и, усевшись, дожидались, когда займут свои места остальные. Затем хозяин потребовал от подсобников и поденщиков поусерднее орудовать ложками. Им было сказано, что еды хватит на всех. Чего-чего, а еды в усадьбе 48 всегда было в достатке. И все должно быть съедено.
После ужина хозяин сунул что-то в руку каждому из поденщиков и попросил опять прийти поутру. Закрыв за ними дверь, он не спеша приблизился к батракам, коим было приказано оставаться в комнате. Его лицо снова приняло суровое выражение, чего он не позволял себе в присутствии поденщиков. Это было окончание истории с ржавой проволокой.
Под звон камня о косу, которую отбивал на дворе Мастеровой, хозяин начал тихо говорить. Работники знали эту повадку. И хотя сейчас они впятером стояли против одного хозяина, он сразу и без труда одержал над ними вверх, каждого по отдельности отбросил в страшное детство, раньше ли, позже ли начавшееся у всех у них в этих местах. Это был продуманный способ уничижения, когда на человека нагоняют страх первых наказаний. Вскоре хозяин уже кричал. Это длилось недолго. Он оборвал свою речь угрозой и вышел из комнаты.
Минут через пять, когда батраки спустились во двор, из хлева появился хозяин и, подойдя к самому молоденькому, поверг его в смущение своим вопросом о погоде. Не шутка ли это: задавать вопрос четырнадцатилетнему сопляку в присутствии старших работников, которым из страха перед грядущим днем старались не попадаться на глаза все подсобники? Парнишка покраснел и не вымолвил ни слова. Тут хозяин ухмыльнулся, мужики смеялись над малым. Присев на скамейку как ни в чем не бывало, хозяин под еще доносившееся с заднего двора вжиканье бруска о косу начал рассказывать о военных и послевоенных годах. Его брат, а с ним и лучшие работники были мобилизованы. В лесах от дезертиров проходу не было. Каждую ночь хорошо сколоченная банда грабила какой-нибудь крестьянский двор. В феврале сорок четвертого, сказал он, у него скончалась мать, прямо у очага. За два дня до выгона скота в альпийские луга слег отец. Спустя четыре дня отцу стало хуже. Ему, сыну, пришлось бросить дойку и мчаться домой, но только он спрыгнул с велосипеда и не успел прислонить его к стене пекарни, как навстречу уже бежит кухарка, бежит, слезы утирает. Тогда у него всего-то осталось: на горе — тринадцатилетний пацан, на дворе — кухарка да пара стариков работников. На южных склонах — ни души. Все лето мотался, как проклятый. Вечером отмашешь косой, бежишь доить. Чуть свет отдоишь — и снова в луга. Дальний надел подымать пришлось. Летом сорок пятого пришли американцы, пожелали мясцом поживиться. Лучших коров согнали со склонов и сожрали. Бывало, только и смотришь, как бы коров до света в пойме спрятать.
Холль остановился возле бойни, перед школой. Двое подручных мясника возились с ревущим быком, повязав ему на глаза тряпку и загоняя его в ворота скотобойни. Со школьного двора доносились крики детей.
— Сгинь, а то живот распорю! — заорал на Холля один из подручных, взмахнув ножом, выхваченным из-за пояса. Холль бросился в проулок, ко двору школы, и смешался с гурьбой ребят. Многие из самых младших пришли
в сопровождении мамаш. Расшалившихся детей наконец уняли, и учителя повели их в церковь, где священник отслужил мессу и произнес свое пастырское наставление. В классе учительница усадила Холля за последнюю парту, у окна. Рядом с ним сидел немытый малорослый парнишка из губеровской усадьбы, в непомерно больших грубошерстных штанах, впереди — какой-то озорник, непрестанно смеявшийся на уроке и поедавший всех мух, которых только мог поймать.Задние парты занимали те, на кого учительница с первого же дня махнула рукой. Они туго соображали, так как, во-первых, даже не понимали языка, на котором говорили учителя, а во-вторых, являлись в школу совсем измученными, ведь если для одних путь на занятия был просто долгой прогулкой, то для других ему предшествовала работа. С первого же дня деревенские как-то обособились. Раньше они вместе ходили в детский сад при монастыре, знали друг друга и пользовались большей свободой в раннем детстве. Они отличались дерзостью и бойкостью, умели задавать вопросы и отвечать. Холль же был запуган и забит чуть ли не до немоты, как и все подневольные. Почти все ребята, пришедшие в деревню со стороны, в первые дни словно лишались дара речи. Они даже не пытались познакомиться друг с другом. Отделенные от деревенских, на которых было рассчитано обучение, они вынуждены были приглядываться друг к другу только по дороге в школу и на переменах. Да и то между уроками вели себя так же, как и во время уроков.
Домашние задания давали Холлю надежду на освобождение от работы. В поселок он возвращался вместе со своим новым другом Лео и другими мальчиками из Хаудорфа. Старая Анна, очень его жалевшая, достала из духовки обед и поставила на стол. После еды он взял ранец, вернулся в комнату, уселся за большой выскобленный стол и разложил тетрадки. Сверху, из хозяйской комнаты, доносились шаги мачехи. На улице было тихо. Не видать даже никого из оравы портновских детей, которые с утра до ночи гомонили на проселке вдоль Хаудорфа. Мысль о том, что уже не придется изо дня в день бежать впереди лошади по полю, дарила сладостное забвение. Комната наполнялась светом и раздвигалась. На захватанные и приросшие к месту предметы, включая стол и два стула, сквозь четыре окна в толстых стенах проливалось вдруг сияние солнца. На изъеденной жучком столешнице жужжали и резвились мухи. Они не мешали Холлю. Теперь у него было время спокойно наблюдать все, что его окружает. Он открыл тетрадь и постепенно углубился в домашнее задание. Он не слышал и не видел ничего вокруг. Неожиданно распахнулась дверь, и на пороге появился отец.
— Чего делаешь? — угрюмо спросил он.
— Домашнее задание, — с дрожью в голосе ответил Холль.
Одного отцовского взгляда было достаточно, чтобы Холль мигом убрал все школьные принадлежности, кинулся наверх, в хозяйскую комнату, мимо мачехи и детской коляски, и в два счета сменил школьную одежду на рабочую. Отец ждал его в сенях. И покуда Холль бежал рядом с ним по полевой тропе, отец не проронил ни слова. Сенокос был в самом разгаре, стояла жара, а небо хмурилось.
За уроки надо было садиться вечером или спозаранку. В восемь — ложиться спать. В шесть его будили. Что летом, что зимой.
Еще один день долой. И прислуга, и батраки не видели в своей каждодневной работе никакого просвета. Из года в год надрывались они под знойным небом за харчи, изо дня в день укорачивая свой путь к могиле, и в ответ на окрик только охали. Ломтями хлеба и похлебкой их поднимали на ноги, пинками заставляли потуже набивать брюхо, молитвами и проповедями молотили по головам. Были крестьянские бунты, но не было бунтов батрацких, хотя, пусть с небольшими отличиями, батраки терпели все те же невзгоды. Все имущество этих людей умещалось в какой-нибудь короб. Дети, явившиеся тайным плодом любви на тюфяке или сеновале, тут же зачислялись хозяевами в разряд домашних рабов. Эти люди знали про свою беду, но не имели слов, языка, чтобы ее выразить, а главное, не было такого места, где они могли бы собраться. В результате объясняться друг с другом они могли лишь глазами, глухими намеками и взмахами рук. Если, полдничая где-нибудь на меже, батрачка одалживала у батрака ножик, то все уже точно знали, что вечером малый окажется в ее постели. Но были, конечно, и такие бабы, которые при первой же встрече расстегивали мужикам портки и запускали в них руки. Подневольный люд пытался урвать себе хотя бы ночи. И время от вечерней зари до утренней зари оставалось ему для продолжения рода.
Священники ярились, как быки, которых с завязанными глазами вели на бойню. С амвонов провозглашались грозные запреты на всякие внебрачные связи, и негодующие взгляды устремлялись на лица людей, которым запрещалось все, кроме работы. Вступать в брак дозволено только имущим. Но наемные работники не имели ничего, кроме нужды, они были бедны, как первохристиане, но уже отнюдь не как христиане. А в церковь ходили только потому, что иначе нельзя, иначе хозяева заморят голодом. Тех, кто отказывался ходить по воскресеньям в церковь, тут же гнали со двора. Так же поступали и с теми, кто отваживался на ропот. Жаловаться было привилегией хозяина.