Преображения Мандельштама
Шрифт:
Ныне происходит как бы явление глоссолалии. В священном исступлении поэты говорят на языке всех времен, всех культур. <…> Слово стало не семиствольной, а тысячествольной цевницей, оживляемой сразу дыханием всех веков 112 .
Слово – голос веков, голос времени. Тем более – стихотворение. «Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит» 113 . Оно звучит под куполом собора времен 114 .
112
статья «Слово и культура» (1921).
113
Там же. «Еще раз уподоблю стихотворение египетской ладье мертвых. Все для жизни припасено, ничего не забыто в этой ладье…» (О. Мандельштам, «О природе слова», 1920–22).
114
Идею глоссолалии как метафоры поэтической речи, творящей мир, Мандельштам наверняка подхватил
«Грифельная ода» – «наш ответ» Державину. Она и написана державинской строфой и делится на восьмистишия. И если у Державина время все топит в пропасти забвенья, то у Мандельштама оно прорастает Древом Жизни 115 , и вселенная учится у реки времен, у ее проточной воды.
Какой же выкуп заплатитьЗа ученичество вселенной,Чтоб горный грифель приучитьДля твердой записи мгновенной.На мягкой сланцевой доскеСвинцовой палочкой молочнойКремневых гор созвать ЛикейУчеников воды проточной 116 .115
«Мне хочется <…> следить за веком, за шумом и прорастанием времени…» («Шум времени»)
116
Один из черновых вариантов «Грифельной оды».
А о Державине сказано:
И не запишет патриархНа мягкой сланцевой дощечкеНи этот сдвиг, ни этот страх…Поэт – не созерцатель, а дирижер, исполняющий музыку природы, ее вечного изменения. В «Разговоре о Данте» Мандельштам проговаривает прозой то, что симфонией образов звучит в стихах оды:
Когда читаешь Данта… когда начинаешь улавливать сквозь дымчато-кристаллическую породу формозвучания внедренные в нее вкрапленности, то есть призвуки и примыслы, присужденные ей уже не поэтическим, а геологическим разумом, – тогда чисто голосовая интонационная и ритмическая работа сменяется более мощной, координирующей деятельностью – дирижированьем, и над голосоведущим пространством вступает в силу рвущая его гегемония дирижерской палочки, выпячиваясь из голоса, как более сложное математическое измерение из трехмерности.
Здесь вновь указание на выход из трехмерного пространства в иное измерение.
Мандельштам считал Данте своим союзником в споре с Державиным. Как пишет М. Л. Андреев в работе «Время и вечность в «Божественной комедии»:
Данте видит во времени не уничтожение, а созидание, время не обращается против своего содержания, погружая его в забвение…: оно приводит его не к гибели, а к жизни 117 .
«Он дирижировал кавказскими горами», скажет Мандельштам об Андрее Белом. Природа учится у времени и в свою очередь учит человека, поэта, внимающего ученью («И я теперь учу дневник царапин грифельного лета…»). И если Державин записал на грифельной доске (она же кремневая и сланцевая 118 ) гимн обреченности, то Мандельштам говорит о записи, созывающей «Ликей учеников воды проточной», учеников реки времени 119 , здесь «учение» противопоставлено разрушению. Работа поэта-дирижера, исполняющего музыку природы, никаким жерлом вечности не пожрется, она часть вечного процесса звучания, обучения и преобразования.
117
«Дантовские чтения», изд. «Наука», М., 1979, стр. 209.
118
О диалоге с Державиным в «Грифельной оде» пишет Ирина Семенко в своей известной работе «Поэтика позднего Мандельштама».
119
Известный российский философ В.В. Бибихин, написавший книгу об «актуальном времени» под названием «Пора (время-бытие)», отмечает, что в словаре Даля «пора – это проточная вода».
Ночь-хаос несет не забвение, а «горящий мел», огнем молний 120 питает вдохновение поэта. И образ водной стихии в «Грифельной оде» совсем иной, она вовсе не угрожает утопить дела людей в полном забвении, она учит и строит, она ведет, как поводырь:
Теперь вода владеть идет,И поводырь слепцов зеленых,С кремневых гор струя течет,Крутясь, играя как звереныш.120
«Омоюсь молнии огнем», из стихотворения «В самом себе как змей таясь…» (1910)
И если у Державина сильнее всего и вся всепоглощающее «жерло вечности», то у Мандельштама царит память:
Твои ли, память, голосаУчительствуют, ночь ломая,Бросая грифели лесам,Из птичьих клювов вырывая.Культура – это память. Укладка ее слоев, подобно нагромождению горных пород 121 . Она учительствует, она вносит строй в хаос ночи, бросает грифели лесам, то есть и лесу дает высказаться, вырывая эти грифели из птичьих клювов. И не забудем: «перо (инструмент поэта – Н.В.) – кусочек птичьей плоти» 122 , а поэты в «Грифельной оде» и «Канцоне» – мифические хищные птицы. И из каменного горла-жерла рвется не пожирающая всё ночь-смерть, а глядит ястребиный желток – та же птичья плоть поэта, что накормит грифели (желток – среда, в которой развивается зародыш).
121
«Прелестные страницы, посвященные Новалисом горняцкому, штейгерскому делу, конкретизируют взаимосвязь камня и культуры, выращивая культуру как породу»… («Разговор о Данте», 1933 г.)
122
«Разговор о Данте» (1933).
Это не державинская культура смерти и забвения, а культура памяти и ученичества:
торжествует память – пусть ценою смерти: умереть значит вспомнить, вспомнить значит умереть… Вспомнить во что бы то ни стало! Побороть забвение – хотя бы это стоило смерти… 123
В финале «Грифельной оды» осевая мысль возвращается: жизнь есть учеба, эстафета знания, а знание – благодать:
123
Статья «Скрябин и христианство» (1917). Йерушалми в «Захор» пишет: «только в Израиле, и нигде больше, предписание помнить ощущается всем народом как религиозный императив».
Христианство повествует о Фоме неверующем, вложившем персты в рану Иисуса, чтобы убедиться в его божественности. Мандельштам-иудей вкладывает персты в Путь, как в поток времени-памяти, он же и «кремнистый путь», из старой песни движения горных пород.
Здесь пишет сдвиг. На месте сдвига остается стык – важный образ у Мандельштама, стык кремниевых пород и стык звезд. Если у раннего Мандельштама звезды «грубые», «жестокие», «колючие», то у позднего – звездное небо становится многоочитым, как чешуя, звездным форумом, народным собранием звезд, подобно собору всех некогда живших на земле. Оно же – «небо крупных оптовых смертей» 124 , и поэт берет на себя дерзость быть голосом этого неба-собора: «За тебя, от тебя, целокупное, я губами несусь в темноте…» 125 . И тогда «звезда с звездой – могучий стык», встреча, а встреча это – передача. Встречаются, чтобы передать друг другу нечто самое важное – поделиться памятью.
124
«Стихи о неизвестном солдате» (1937).
125
Там же.
Мандельштам вкладывает в этот стык «кремень с водой, с подковой перстень». Вода и камень – две основы природы, твердая и текучая. Вода камень точит (а кремень – самый твердый камень), и он становится «дневником погоды, накопленным миллионами лихолетий; он не только прошлое, но и будущее… Он аладинова лампа, проницающая геологический сумрак будущих времен». Взаимодействие воды и кремня – метафора эволюции. А подкова и перстень – символы преемственности, передачи эстафеты в беге-потоке жизни. Подкова еще и знак удачи – благосклонности небес, она «высекает искры из кремня» 126 , а искры – божественные частицы (душа – искра Божия). Перстень в Библии – знак власти, как печатью им скрепляли свое веское слово, и передавали перстень-печать в дар или по наследству. «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою», сказано в Песне Песней. М. Гаспаров в его классическом разборе «Грифельной оды» 127 пишет: «и тот и другой предмет – хранители памяти, главной темы стихотворения Мандельштама». В другом месте он называет поэта «носителем культурной памяти».
126
«Нашедший подкову» (1922).
127
М. Гаспаров, ««Грифельная ода» Мандельштама: история текста и история смысла».
Державин в Оде, по Гаспарову, – творец-учитель-патриарх «с грифельной доской в руках среди Ликея кремневых гор». Но в дальнейшем Гаспаров подмечает, что «Державин здесь стилизуется под овечьего патриарха», а «овечий мир» в этом стихотворении есть мир «докультурного беспамятства… виноградно-овечьего застоя», и что по ходу стихотворения «образ Державина открыто отвергается во имя новых, «геологических» концепций происхождения поэзии». Чабанью шапку из строк «Мы стоя спим в густой ночи/Под теплой шапкою овечьей», что перекочевала в стихотворение с «портрета Державина работы Тончи», он называет «”теплой шапкой” притупляющего овечьего существования». А «вокруг – густая ночь, пока еще не творческая».